Из-за материных плеч выглянул отец. Богояр Велимирович стоял на крыльце, скрестив руки на груди, и не торопился спускаться. Лицо у него было, как всегда, каменное — глубокие морщины от носа к уголкам губ, седая борода лопатой, тяжёлый подбородок, — только в глазах, тёмных, как у самого Данияра, плескалось что-то тёплое. Одобрение. Гордость. Сдерживаемая радость.
— Здрав будь, сын, — сказал отец, когда Данияр подошёл. Голос низкий, с хрипотцой, привыкший командовать на сходе и в поле. — Дождались.
— Здравствуй, отец.
Они не обнимались прилюдно. Только короткий взгляд, которым обменялись мужчины, и крепкое рукопожатие. Отец стиснул ладонь так, что кости хрустнули — проверяя, не ослаб ли за службу, не размяк ли на казённых харчах. Данияр ответил тем же, сжал со всей силы, чувствуя, как напряглись мышцы предплечья. Богояр едва заметно кивнул, чуть приподнял уголок губ.
— Входи. Вечерять пора.
Данияр кивнул, но прежде обернулся на Чубара: конюх, долговязый парень по имени Егорка, уже взял коня под уздцы, гладил по морде, приговаривая что-то ласковое.
— Только коня обиходить надо. Чубар умаялся, два дня без роздыху.
— Обиходят, не впервой, — отрезал отец. — Идём.
Данияр медленно пошёл ко крыльцу, чувствуя спиной сотню взглядов. Слуги, что толпились у ворот и у колодца, кланялись, но украдкой разглядывали его — выправка, новый плащ из добротного тёмно-синего сукна, подарок княжьего казначея за прошлый поход, сапоги с медными накладками, рукоять меча, выглядывающая из-за плеча.
Мальчишки, что крутились у крыльца, грызя соломинки, смотрели с восторгом, разинув рты. Для них он был герой, вернувшийся со службы, почти легенда. Для отца — надежда рода, продолжатель дела. Для матери — исхудавший сын, которого надо откормить.
А для себя он не знал, кто он теперь. Между миром, где он рубился с южанами у Каменного ручья, где кровь заливала глаза и надо было держать строй, и этим, где пахнет яблоками и мычит скотина, была пропасть. И он только что перешагнул её, но всё ещё стоял на краю, оглядываясь назад.
На крыльце, под кистями калины, что лезли прямо на резные перила, его уже ждали младшие. Радослав, средний брат, стоял чуть поодаль, опершись плечом о столб. Светловолосый, сероглазый, в доброй льняной рубахе, расшитой по вороту, он улыбался широко, радостно, даже слишком. Но Данияру, с его намётанным глазом, на миг показалось, что улыбка эта какая-то... Впрочем, могло и померещиться с дороги.
— Братец! — Радослав шагнул вперёд, обнял его, хлопнул по спине. Объятие было крепким, но поспешным. — Вернулся! А я уж думал, ты там насовсем останешься, при князе. Воеводой заделаешься, забудешь про родное гнездо.
— Служба есть служба, а дома лучше, — ответил Данияр, высвобождаясь из объятий и вглядываясь в лицо брата. Радослав отвёл глаза, поправил рубаху. — А ты всё такой же. Не женился ещё?
— Э, успеется. — Радослав махнул рукой, взгляд его на миг ушёл в сторону, к воротам, где всё ещё толпился народ. — Тут без тебя скучно было. Расскажешь про поход? Говорят, вы там с чудью рубились?
— Да, позже.
Данияр шагнул в сени, и его накрыло домом. После яркого солнца здесь было сумрачно, прохладно, пахло деревом, сушёными травами, свежим хлебом, топлёным молоком — тем особым духом жилого дома, который не спутаешь ни с чем. Из горницы доносился женский смех — сестра, Гаяна, наверное, с нянькой возится. Жизнь текла своим чередом, без него.
Он вошёл в горницу, и смех стих. Гаяна, пятнадцатилетняя, тоненькая, как тростинка, с длинными русыми косами, уложенными венцом вокруг головы, всплеснула руками, подскочила с лавки и бросилась к нему.
— Даня! Даня приехал!
Он подхватил её на лету, закружил, чувствуя, как в груди наконец-то отпускает что-то сжатое, каменное. Сестрёнка пахла мёдом и яблоками — набегалась, видать, в саду, пока не загнали в дом. Пахло от неё детством, беззаботностью, тем, чего у него самого уже не было и не будет.
— Пусти, окаянный! — смеялась Гаяна, колотя его кулачками по плечам. — Задушишь! Уронишь!
— Не задушу и не уроню, — усмехнулся Данияр, ставя её на пол и оглядывая. — Выросла-то как! Вон, невеста, женихи сватов уже засылали?
Гаяна густо покраснела, уткнулась лицом в его плащ, потом спряталась за спину матери, которая уже входила следом, вытирая руки о передник. А Данияр вдруг поймал себя на мысли, что здесь, в этом тёплом кругу, он чувствует себя чужим. Не потому, что его не любят. А потому, что он слишком долго был там, где любовь измерялась иначе — верностью в бою, остротой меча, умением не подвести побратимов, прикрыть спину в сече.