Однажды вечером, когда все поели, а Катя топила в ведре снег для мытья посуды, Хабара спросил:
— Чё у нас с мясом? Али начисто подмели?
— Считай, нету, — отозвалась Катя. — Однако конина не тронута.
Хабара помолчал, поочередно обвел мужчин взглядом.
— Берлогу с мохначом в тайге отыскал. Попытаем удачи?
Андрей ответил незамедлительно:
— Пойду. Кровь погоняем по жилам. А то она, как болотце, в плесени вся.
Дин беззвучно пошевелил губами, точно подсчитывал все «за» и «против», вздохнул, раскуривая трубочку.
— Ладына.
— Я — с вами, — перестав полоскать миски, кинула Катя.
— Не пойдешь, — нахмурился Гришка. — Несподручно бабе с медведем тягаться.
— Пойду.
Хабара внезапно побагровел, медленно подошел к женщине и, ухватив ее за ворот ватника, подтянул к своему лицу.
— Не лезь в чужой хомут, дура!
— Все одно — пойду, — хрипло сказала Катя, когда таежник отпустил ее. — Ты не указ, Хабара.
— Не спорь, Катя, — вмешался Андрей, пытаясь потушить ссору. — Зачем тебе?
— Бабу уговорить — все одно, чё медведя побороть, — остывая, заключил Гришка.
На следующее утро, едва рассвело, артельщик, никому ничего не сказав, исчез из зимовья. Вернулся в полдень, запаренный, но довольный.
— Там он, ломыга. Куда ему деться?
Скинул шапку, обтер тряпкой лыжи, усмехнулся.
— Али мы его изломаем, аль он нас, черная немочь, как липку обдереть.
Всю вторую половину дня готовились к охоте, всячески остерегаясь говорить о х о з я и н е — соблюдали таежный закон.
Перед сном Хабара, задумавшись на минуту, наказал Андрею:
— Сходи к Дикому, сотник. Пусть и он с нами идеть.
Россохатский пожал плечами, но спорить не стал. Наскоро оделся, сунул нож в чехол и вышел из дома.
Дверь в баньку была заперта. Андрей постучал, сначала тихо, потом сильнее. Молчание. Тогда он забарабанил кулаками в дверь.
— Ну?! — раздался заспанный голос Мефодия. — Кого черти носят?
— Отопри, — кинул Андрей. — Дело к тебе.
Дверь открылась вполовину, и на пороге вырос Дикой. Грязный, обросший, без повязки на выбитом глазу, он походил на зимнего бродячего медведя, до крайности оголодавшего, недоверчивого, злого.
— Чего? — спросил он, не сходя с места, и на Андрея пахнуло перегаром спирта. — Аль соскучил по мне?
— Зайдем под крышу, — нахмурился Андрей, плечом оттирая Дикого и проходя в клетушку. — Не съем, небось.
«И это есть человек? Ведь засвинел совсем…» — подумал Россохатский, переминаясь с ноги на ногу и чувствуя, как от слежавшегося запаха першит в горле.
Мефодий закрыл дверь, и на столике, грубо сколоченном из ошкуренных елочек, зажег фитиль в глиняной плошке.
Даже в немощном свете огонька было видно, что потолок увешан пышными хлопьями сажи, а пол — в кусках коры, щепках, пихтовом лапнике, и весь этот подножный мусор тоже покрыт черным.
В баньке была небольшая печь из плитняка и глины, но без трубы. Такой очаг не мог дать устойчивого жара, и одноглазый, вероятно, то обливался потом, то щелкал зубами от стужи.
На полке́ в беспорядке топорщился лапник, покрытый тряпьем; рядом лежал полушубок, под которым Дикой надеялся скоротать зиму.
Покосившись на нежданного гостя, Мефодий полез на поло́к, достал оттуда банчок со спиртом и, усевшись за свой немудрой стол, плеснул хмельного в корытце, выдолбленное из елового полешка.
— Выпей, земляк, — буркнул он, саркастически усмехаясь и подвигая корытце Россохатскому. — Только и посуды в доме, что горсть да пригоршни. Ну, плевать…
— Ночью — на берлогу, — сказал Андрей, отодвигая корытце. — Пойдешь? А то, гляди, от лени опузырился.
Дикой помолчал, снова усмехнулся и, притянув посудину со спиртом, опрокинул себе в рот. Отдышавшись, свернул цигарку, поджег ее от уголька в печи, спросил:
— Ты меня за дурака числишь, сотник?
— Отчего же?
— Шкура на мне одна, еще належусь во гробе. Вам охота беду будить — вы и лезьте.
— А есть что станем?
— Конину.
— Ты ж не хотел ее жрать, помнится.
— А-а, какие нежности при нашей бедности! — осклабился одноглазый.
— Воля твоя, — хмуро отозвался Андрей.
— Погоди, — хмельно забубнил Мефодий. — Я тебе вот что скажу. Изломает вас косолапый, я с Катькой спать буду. А то она при те робеет, ваше благородие!
И он захохотал в спину Россохатскому, подмигивая одиноким своим глазом с дьявольской хитрецой.
К берлоге вышли на исходе ночи. Над тайгою, над гольцами, над нежилой тишиной Саян висела огромная луна, и на ее смирном бабьем лице можно было различить и брови, и скулы, и рот.