Двое суток прошли неприметно. На ночь Катя прикладывала к ранам на ногах листы подорожника, и это заметно помогало. Днем занималась мелкими постирушками, а Россохатский бродил в приозерных зарослях, держа наготове карабин. Нужен был большой запас мяса — для самых последних и тяжелых верст дороги. Иначе до Иркута не дойти.
Изюбревая тропа, по которой они пришли сюда, от озера уходила в нескольких направлениях. Иногда она спускалась к болотам, петляла по зарослям тальника, снова вылезала на скалы, поросшие жалкой и хилой березой.
Андрей не переставал удивляться упорству, чутью и терпению изюбрей. Олени ухитрялись находить в нагромождении гранита, зарослей и щек, казалось, единственный путь в избранном ими направлении. Поиски несомненно стоили огромных усилий и риска, — не одно поколение изюбрей выбило в Саяне эти спасительные дорожки.
Бродя в окрестностях озера, Россохатский, случалось, ложился на траву, глядел безотрывно в синее небо, и грустные мысли снова овладевали им. Хоть и далеко умчался вчерашний день, но все равно былое надрывало память, и опять видел он себя мальчонкой-подростком, и конные скачки под Еткулем, в которых постоянно бывал первым среди мальчишек. Потом из прошлого доносилось ржание коней и звон шашек, и видение Зефира, и тропа изюбрей, по которой он бредет теперь на свиданку с темной судьбой.
Вспомнилась сказка или притча, поведанная ему как-то денщиком-монголом в Урге. В притче говорилось, что гобийский жук любит испытывать судьбу. Он залезает в дорожную колею и ждет: переедет колесо или не переедет? Если задавит, значит, у жука плохая судьба. Не задавит — хорошая.
И Андрею уже казалось, что он поразительно похож на глупого гобийского жука: лезет в колею и гадает — уцелеет или нет?
Вернувшись как-то к Кате в таком настроении, он вздохнул, проговорил хрипло:
— Свет велик, а деваться некуда. И здесь, в тиши века, не высидеть. От голода, а не то от скуки помрем, Катя.
Кириллова ласкалась к нему, жалела:
— Окудлател ты совсем, и рубаха на плечах перегорела… Ну, ничё, рубаха — наживное…
Андрей вяло усмехался, и Катя, стараясь отвлечь его от печалей, предлагала:
— Нешто спеть чё-нибудь…
И выводила детские бездумные песенки, озорные частушки.
Потом просила:
— Теперь твой черед. Ты никогда не пел.
— Голосу нет, — мягко отказывался Россохатский. — Да и невмочь мне, поверь.
— Нет, спой, — настаивала она. — Ныне мне отказывать нельзя, глупенький.
— Ну, коли так — иное дело, — растерянно улыбался Андрей, гладя женщину по огрубевшим щекам. — Вот послушай. Это «Легенда о Марко». Горький написал, русский писатель, очень большой. И стал читать нараспев:
Андрей замолк, заглянул в синие тревожные глаза Кати, тихо поцеловал ее в висок.
— Это все? — спросила она настороженно, будто хотела понять, для чего Андрей выбрал именно эту песню, и нет ли в словах примет того холода, который может наступить между ними.
— Там есть еще стихи.
И заключил вполголоса, будто читал себе:
— Беспокойно все, — вымолвила Катя, помолчав и догадавшись, что песня закончена. — Нет безгрозья в словах.
— Безгрозья? Для покоя надо стать глухим, слепым и немым. Иначе — как же?
— Можеть, и так… Много всякого сору в жизни. Такой плохой годишка выдался, что беда…
— Отчего ж плохой? — возразил неожиданно Россохатский. — Сама посуди: не было у нас ничего и вот — две любви.