Выбрать главу

Мефодий поскреб в затылке.

— Половину года, считай, на Миасских казенных приисках копался, где Сюткин из ямы свой самородок взял. Всю Ташкутарганку излазал, да с чем пришел — с тем и ушел.

Дикой сплюнул окурок и криво усмехнулся.

— А тут гражданская началась. И красные, и белые, и прочие в свалку кинулись. И подумал я: не тут ли, на войне, моя удача хоронится? Чё, коли в партизаны податься? Политика — это мне малая корысть. А вот буржуя пощупать и без штанов его пустить — большое удовольствие Мефодию Дикому!

В одном небольшом отрядишке службу нес. Голову на кон ставил, не бахвалясь скажу. И шашкой махал, и вшей кормил, да все без толку: хлопот полон рот, а перекусить нечего.

Под самый конец войны в конвой угодил. Было это, однако, на Ангаре уже. А как туда угораздило — долго тянуть. И в плену гнил, и в госпиталях леживал. Всяко бывало! Кратко сказать, в Иркутске очутился. Там в те поры всяк норовил по партиям записаться. И стал я, поверь, не просто солдатишка, а левый есер.

Мефодий именно так и сказал «есер», и Андрею было ясно, что партийная принадлежность для этого прощелыги ничего не значит, он мало что смыслит в программах партий, и вся его цель — мошна, толстый кусок сала.

— Есеры, они — пошуметь любят, — похохатывая, говорил Дикой. — Слово в цене, лихой народец. В конвое у них, как сказано, состоял. Сам знаешь, чё такое — густая служба, но и веселая. Случалось, в чужой карман заезжал. Не без того. Тогда и нос в водочку макать начал, пил, стало быть, не на виду и без лишнего шума, понятно.

Мефодий замолчал и, тяжело вышагивая по валежнику, искоса наблюдал за офицером. Внезапно сказал, не меняя тона:

— Колчака и Пепеляева я стрелял, сотник. Вот этой рукой.

— Врешь ты, — хмуро отозвался Россохатский. — Мусор слов — и только.

— Не вру. Хошь, расскажу?

— Зачем мне, Дикой?

— Затем, чтоб видел ты, ваше благородие, с кем дело ведешь. Узнаешь в упор — гляди, и полюбишь.

Он откровенно издевался над Россохатским.

— Право, не лезь в глаза, — сдерживая досаду, отозвался Андрей. — Молчание — тоже дело.

— Ну, нет — так нет, — согласился Дикой. — Вздохнуть не желаешь?

Присели на траву. Оборванец свернул папиросу, передал кисет Россохатскому. Сказал ворчливо:

— Колчак — тот тихо помирал. А Виктор Николаич — они сильно маялись. Пули боялись. Однако и то известно: страхом от смерти не загородишься.

— И что ж — весело тебе было? — помолчав, спросил Андрей.

— А чё? — похрустел пальцами Дикой, и его глаз налился кровью. — Оно занятно, когда барин дерьмом становится. Весь век других давил — и на́ те! — самого к ногтю.

Андрей долго смотрел в удивительно синее саянское небо, грыз горькую травинку и, наконец, спросил:

— А чего ж ты сюда, Дикой, кинулся? Или сбили с тебя рога?

— Угадал, — согласился одноглазый. — Верно подумал.

Ожесточенно поскреб пятерней грудь, пояснил:

— У бабы одной, буржуечки, обыск чинил, золотишко присвоил. Как не взять — само в лапу лезло, а я ведь о нем, о золоте, весь век тоской исходил. Забрал, одним словом. А бабенка возьми и пожалуйся, стерва. Судили меня тотчас и без пощады. Стреляли там же, на Ушаковке, где я Колчака в расход выводил. И в Ангару спихнули. Да не дошибли, вишь. Отошел я к ночи, в кусты уполз. После в пещере, близ реки, раны зализывал. — Он ткнул в повязку. — Глаз начисто вынесли, суки…

Вздохнул.

— Пошел по шерсть, а воротился стриженый… Ну, хватит о том…

Заплевал окурок, проворчал, поднимаясь:

— К золотцу у меня старая тоска, сотник. Один, скажем, к бабам без меры льнет, другой — от водки без ума. А мне деньги — любовь. Охота, барин, пожить человеком. Каждому свой червяк сердце точит.

Долго шли без слов. Андрей вглядывался в гребень сиявшего перед ними хребта: там, на гольце, только что выпал снег и вершина сверкала, будто посыпанная елочными блестками. Здесь же было тепло, и в кедрах безмятежно шуршали, роняя хвою, белки-летяги.

Все уже понимали — жар на исходе. Земля стекленела ночами от заморозков, а по утрам все ощутимей замечалось, что лес частью зарыжел, частью обронил листву, а та, что еще держится, — в багреце и пурпуре увядания. Восточный Саян медленно и неохотно готовился к зимней спячке. Но были в этой поре перелома природы свои печальные прелесть и благолепие.

Мефодия, казалось, вовсе не занимали красоты мира и думы о зиме, которая должна принести случайной и разношерстной артели немало бед.

Внезапно одноглазый охнул и тут же замер, кинув пальцы на рукоятку ножа.

— Ты что? — шепотом спросил Андрей и потянул руку к кобуре.