Выбрать главу

Смотритель терпелив.

Раз в месяц берег окутывает густой молочный туман, и тогда Смотритель уходит в лес. Вечером он покидает маяк налегке, а возвращается на следующий день, ближе к полудню. Он несет с собой три свертка. Один, продолговатый и самый увесистый из всех, он прячет в кладовую. Второй, небольшой и твердый параллелепипед, он кладет на стол. Третий, плоский и мягкий, он не глядя бросает в огонь. Некоторое время он глядит на то, как пламя пожирает коричневую ткань и пеньковую веревку, обнажая содержимое свертка. Тогда он резко отворачивается, чтобы не смотреть дальше, и идет к столу. Аккуратно, чтобы ничего не повредить ненароком, он разрезает веревку.

Он вспоминает, как одним дождливым вечером к нему на маяк постучались двое. Это было давно. Так давно, что некоторые, увидь они его тогда, назвали бы его молодым. Так давно, что он еще не разучился смеяться, а губы его помнили, каково это – внезапно сложиться в улыбку при виде красивой женщины. Тем вечером он улыбнулся в последний раз. Улыбнулся, когда увидел ее робкие глаза и непослушные светлые пряди, выбивающиеся из-под капюшона. Он хотел прочитать в них мольбу и решил, что сможет ей помочь, потому что даже смотрителям дозволяется мечтать. Ее спутник поклонился ему, и его хмурый взгляд тут же стер улыбку с лица Смотрителя. Он серьезно поклонился пришельцу в ответ и жестом пригласил гостей внутрь.

Дождь усиливался.

Они сняли плащи и повесили их сушиться у печи. Ее волосы струились, как солнечный свет, его – блестели, как вороново крыло. На ее устах застыло воспоминание о грустной улыбке, на его – призрак холодной решимости.

Ее звали Мойра. Его звали Тристан, и он носил на плече широкую кожаную папку, а за спиной его висел футляр с лютней. Когда они, отблагодарив Смотрителя за гостеприимство, сели за его стол и отведали горячего чаю, Тристан начал свой рассказ. Он говорил красноречиво и быстро, он часто смеялся и горячо жестикулировал, размахивая своими бледными, тонкими руками. Они с Мойрой были странствующими менестрелями – он аккомпанировал ей, она пела, иногда их голоса сходились в гармонии, иногда Мойра играла на флейте. Ее голос творил волшебство, его пальцы играли на струнах человеческих душ, им были рады везде.

Иногда Мойра кивала в такт рассказу, но все чаще она отводила взор и думала о чем-то своем. Она наверняка слышала эту историю не в первый раз и знала ее наизусть. Смотритель также кивал и украдкой бросал на нее взоры. Ее хрупкая красота наполнила его позабытый маяк смыслом и целью.

Тристан продолжал. Их репертуар насчитывал десятки песен. То были танцевальные номера, полюбившиеся простому люду, то были классические элегии, то были продолжительные баллады древних мастеров, способные выдавить скупую слезу даже из самого утонченного лорда, то были короткие куплеты на потеху завсегдатаям дешевых трактиров. Они умели все. Но каждый сезон Тристан сочинял для дуэта новую песню. Слава о его таланте простиралась далеко за пределы родного королевства. Его сочинения, на какой жанр ни пал бы его непредсказуемый выбор, неизменно поражали. Никто не знал, на каком фестивале или званом ужине состоится премьера на сей раз, и каждое их появление встречалось с потаенной надеждой: быть может, именно в этот раз публике выпадет честь услышать новое творение Тристана раньше всех.

И сейчас, клялся Тристан, он превзошел сам себя. Они с Мойрой держали путь на свадьбу. Старший сын короля брал в жены заморскую принцессу, и дуэт чарующих менестрелей позвали проводить молодых навстречу супружескому счастью и долгожданному миру для двух королевств. Даже король не осмелился просить великого мастера лютни об особенной песне по случаю торжества, но Тристан не мог ударить в грязь лицом перед таким вызовом – он понимал, что ожидания будут высоки, как никогда, и соткал для готовящейся свадьбы свое лучшее музыкальное полотно. Он сочинил балладу о любви. Он написал песню, способную растопить даже самые ледяные сердца, зажечь их пламенем страсти и сделать чуточку прекраснее. Он написал песню, которая говорила языком самого Великого Чувства. Голос Мойры, присоединяющийся к его лютне после задумчивого вступления, звучал подобно воспоминанию о первой влюбленности, подобно клятве перед нежным поцелуем на ночь, подобно шелесту осенних листьев под ногами любимой. На протяжении десяти минут, что длилась баллада, он был самой любовью.

– Смотритель! – вскричал Тристан, вскакивая на ноги. – Я не могу больше говорить об этой песне! Я должен сыграть ее для тебя! Я был к тебе слишком жесток, когда завел этот разговор. Я вижу, как загорелись твои глаза, как твоя душа жаждет услышать эту чудесную музыку, какой пыткой для тебя становится моя речь. Ни одно слово не сделает честь моей песне. Пусть в этот дождливый вечер мы сыграем самую странную нашу премьеру. Прошу тебя, не рассказывай никому об этом сымпровизированном концерте – пускай король и далее тешит себя иллюзией, что моя работа и вправду была посвящена женитьбе его сына. Музыка пишет сама себя, она не предназначена для помпезных свадеб и дурно пахнущих таверн, равно как и моя лучшая песня никогда не будет принадлежать очередному капризному принцу и его напомаженной невесте. Но горе мне! Я вынужден скитаться по городам и весям и выступать перед неблагодарной публикой для того, чтобы заработать себе на кусок хлеба и новые струны для старинной лютни; но, будь на то моя воля, я оградился бы ото всего мира и посвятил себя разговору с вечностью – только я и моя музыка. Как знать, быть может ты, одинокий отшельник, поймешь мою загнанную душу лучше других? Слушай же, слушай!