Выбрать главу

Устинья Григорьевна назвала внука Василием. Этому удивились все. А дед всерьез рассердился.

— Один Василий и другой Василий? Эх! Ну что это ты! Как же мы различать их будем?

— Различим. Не пятаки медные, — сказала Устинья Григорьевна. — Растерялась. Спросили меня — не поняла сама, как ответила. Вспомнилось, видно, о старшеньком.

В тот же вечер переслали записку Катюше.

Сиделка после рассказывала:

— Подумала она, вначале брови сдвинула — и вдруг озарилась. «Васильки», — говорит. Лето, что ли, ей вспомнилось? И тут же ее опять в забытье бросило…

Медленно тянулись дни. Мы почему-то все ждали перелома болезни на девятые сутки. Потом на одиннадцатые, на тринадцатые, на семнадцатые… Но каждый раз, словно нарочно, в эти дни температура поднималась еще на две-три десятых.

Перелом свершился внезапно.

Тот, кому не приходилось метаться ночами по углам своей комнаты в тревоге за жизнь близкого человека, не поймет, какой музыкой прозвучали нам два маленьких слова, произнесенные однажды утром дежурной сестрой: «Ей лучше…»

Не знаю, с каким торжеством сравнить тот день, когда мы перевезли Катюшу домой, могли сидеть рядом с ней, разговаривать и без конца глядеть на ее бледное лицо с темными кругами под глазами, нажженными высокой температурой.

Болезнь сильно изменила Катюшу. Она вся словно вытянулась, руки с иссохшими пальцами походили на руки ребенка, и глаза потеряли прежнюю голубизну. Безграничная усталость сквозила в ее взгляде, она готова была спать круглые сутки. Оживлялась Катюша только тогда, когда брала на руки маленького Василька.

Устинья Григорьевна сердито ворчала на нее:

— Не утруждай ты себя. Погляди, на кого ты сама стала похожа: не человек — тень бесплотная.

— Мне хорошо, мама! Сколько лет я этого ждала…

— Ну и еще подождешь! Тебе сейчас — никого другого, а только себя лелеять. О себе одной думать надо…

И отнимала у нее Василька.

Катюша ладонями закрывала глаза, медленно шевеля кончиками пальцев, разглаживала морщины на лбу — они недавно появились у нее — и потом, враз отнимая ладони, смотрела на мать непокорным взглядом.

— Нет, мама, о себе только думать я никак не могу, — говорила она и повторяла: — Нет, не могу…

Дед Федор обычно в эти споры не вмешивался, но по всему было видно, что он на стороне дочери. Старик подзывал к себе старшего Василька и назидательно говорил ему:

— Вот с вашим братом морока какая! Опять же и без вас никак невозможно. Самое в жизни вы дорогое, ради вас все отдашь. Ты мотай это на ус.

— Усов нету, деда, — виновато признавался мальчик. — Ты помотай пока себе…

— Эка, помотай! У меня не то на усы — и на бороду сколько хошь намотано.

Василек недоверчиво крутил головой: ничего у деда не намотано ни на усы, ни на бороду.

Старший Василек ревниво посматривал на младшего брата. Как ни старалась Катюша справедливо делить свою любовь меж ними, на долю младшего доставалось больше. Она корила себя за это, хотя — тоже по справедливости — корить было не за что: через большие страдания достался он ей, и сейчас не старший, а он нуждался в ней поминутно. Не знаю, было ли это заметно еще кому-нибудь, кроме нее самой и старшего Василька, но для меня неожиданным прозвучал вопрос Катюши, который она, оглядывая спящих детей, однажды задала нам всем сразу:

— Вся душа моя с маленьким. А прежде старшенького без памяти любила. Неужели оттого это, что маленький мне родной, а тот не родной?!

Кто мог бы ответить на такой вопрос? Каждому казалось, что большая любовь к родному — законная любовь. А вслух выговорить это было нелегко.

— Ну, как же вы думаете? — рука Катюши тревожно потянулась к морщинкам на лбу. Ее беспокоило наше молчание. — Скажите вы мне.

Нужно было что-то ответить, и мы свободно вздохнули, когда заговорил дед Федор:

— На весах, Катюша, любовь не развесишь. Как поделится, так тому и быть. На этом, на любви, вся жизнь наша построена. От того и складывается она, а бывает, и раскалывается. Только в этом деле ты сама себя зря запутала. Любовь — не вода, что из одной бочки черпай да на разные дела расходуй. Любовь ко всякому только своя: к отцу своя, к матери своя, к мужу своя и к детям своя. И никакими мерами тут не сравнишь, кого любишь больше и кого меньше. Разная любовь — разная ей и мера. Любишь ты сынка родного, не равняй на ту же любовь не родного. Тому своя любовь. А томишься ты потому, что сразу старшего не той любовью полюбила. Пришел второй и правильно свое место занял.

Но Ксения отрицательно покачала головой.

— В этом с вами я не согласная. И зря вы сбиваете Катерину. А я по себе знаю. И у меня было так: родился первенький — любила его без памяти, второй появился — вся любовь сразу к нему перешла. А потом выравнялась. И у всякой матери так бывает. Встанет само по себе на место и у Катерины! А сбивать ее, дуть ей в уши не надо: «Тот родной, а этот не родной».