И лица. Много лиц. Сердитые от ожидания и искаженные болью, полные самодовольства и доверчиво открытые, скептически безразличные и выражавшие робкие надежды. И все требовали внимания, а внимание — это время, которое угрожающе нарастало, потому что еще две машины вышли из строя. В сущности многим, особенно старикам и женщинам, именно внимания, вернее участия, сердечного разговора и не хватало. Родным некогда, утром — скорей на работу, вечером — к телевизору, и некому пожаловаться на колотье в боку и ноющую спину, на беспросветные домашние хлопоты, на то, что в молодости мечталось о совсем другой судьбе…
Никита это понимал, но в арсенал «скорой помощи» не входят сеансы психотерапии, приходилось ограничиваться средствами, дающими лишь разовое успокоение. В спецчемоданчике их было много, на все случаи жизни, но Никита испытывал неловкость, словно отделывался от голодающего черствым куском.
В два часа ночи они медленно катили по проспекту Энгельса, возвращаясь на подстанцию. Промытые дождем деревья в голубой подсветке уличных фонарей и чугунном кружеве решеток казались театральной декорацией. Вдалеке над северной окраиной тугая чернота неба внезапно вспыхнула розовым — на заводе выпускали плавку. Мир был пустынен и тих, слепо глядели темные глаза окон. Город спал.
Навстречу так же медленно прокатил желтый «газик» милиции, водитель приветливо помахал рукой.
«Они и мы, — подумал Никита. — Мы и они держим руку на пульсе города. Спите, друзья, спокойно, не беспокойтесь, мы справимся».
Возле почтамта он выскочил и побежал к шеренге телефонных будок, призывно просвечивавших насквозь.
42-17-35. Длинные гудки один за другим. Снова и снова, прикрыв глаза, набирает номер — никакого толку, длинные гудки.
«Спят, собаки, — без злобы подумал Никита. — Нахально спят и не берут трубку. А ведь, наверное, уже…»
Он вздохнул, открыл глаза и увидел, что Дуся, стоявшая возле машины, призывно машет рукой. Пришлось возвращаться.
— Никита Иванович, — хриплым усталым голосом сказала Дуся, кутаясь в толстую шерстяную кофту, — а нам еще один вызов подкинули, чтоб не скучали.
— Ку-у-да?
— Кондратьевский спуск, два, — зевнула Дуся.
Никите даже спать расхотелось от злости.
— Во-во, в самый раз. Наконец-то повезло. А то все разгуливаем, прохлаждаемся. Теперь, значит, опять полезем в балку — вместо утренней гимнастики.
Из кабины отозвался Ефим Семенович:
— Не волнуйся, не полезем. Кондратьевский, два — это в конце Вузовского поселка, поворот к Целинной. Дорога хорошая.
В точности сказанного можно было не сомневаться. Ефим Семенович знал город лучше собственной квартиры.
Летом светает рано, и когда подъехали к Кондратьевскому спуску, небо на востоке уже наливалось алым, и видно было, что трава по обочинам покрыта серой крупой росы. Воздух холодил, был неподвижен и чист, и даже такой заядлый курильщик, как Ефим Семенович, вдохнув его, передумал и сунул сигарету в пачку.
Второй номер нашли сразу. Дом выделялся среди окружающих: выкрашенный в желтый и белый цвета, двухэтажный, он гордо посматривал окнами на собратьев поплоше. Бетонный монолитный забор, ворота из листового железа, а за ними в глубине двора гараж, возле которого, гремя цепью, бегала огромная собака. Встречающих не было.
— Крепко живут! — уважительно произнес Ефим Семенович и нажал на клаксон.
Никто не вышел.
— Ну вот, — сказала Дуся, зевая и прикрывая рукой рот. — Так всегда. Вызовут, а сами — спать. Придется идти через весь двор, стучаться в окно. Звонок жалеют провести к воротам, скареды.
Она сладко потянулась и взяла чемоданчик.
— Вы, Никита Иванович, идите вперед, вас собаки не трогают.
Действительно, даже ошалевшие от цепной жизни псы относились к Никите с неизменным дружелюбием — может быть, чувствовали хорошего человека? И на этот раз, порычав для приличия, пес умолк и улегся у входной двери, всем своим видом показывая, что уж в дом-то он чужих не пропустит.
На нетерпеливый стук в окно вышел пузатый мужчина в длинных «семейных» трусах. Через лысину, занимавшую почти всю голову, перекидывалась жидкая неряшливая прядь. Приглаживая эту прядь рукой, он повел их через анфиладу комнат, до предела загроможденных мебелью. Приходилось поворачиваться боком, протискиваться между столами, диванами, горками. В каждой комнате почему-то стоял телевизор. В спальне, как символ вожделения, царил красный цвет: бордовые с золотым накатом стены, вишневые панбархатные шторы. Никита раздвинул их, и красное, подхваченное зарею, восторжествовало окончательно. Нечто подобное он видел только один раз в жизни на представлении «Баядерки». Но то было в театре, а не в обычном доме в четвертом часу утра.