Выбрать главу

А утром он увидел картину, поразившую его в самое сердце: весь огород заново перекопан, перекроен и лук его слезами медными разбрызган во взрытой земле. Кто это сделал, зачем? Такого хулиганства у них тут вроде бы не водилось! Грише с готовностью разъяснили: это новый сосед Валентин Данилович Иванютин так пошутил. Несколько раз Гриша видел его: молодой, здоровый, с гладкими щеками и тупо тяжелым взглядом.

Наскоро, боясь опоздать на работу, Григорий Степанович перенес межу на прежнее место. Весь день он волновался. Сердце, предчувствуя неприятность, болезненно обмирало, сохли губы, он их часто покусывал. Вечером подтвердилось: беду ждал не зря. В его отсутствие огород опять был переделан. Несколько грядок, которые Гриша так старательно возделал и луком засадил даже, Иванютин захватил окончательно.

С красным лицом, на котором растерянно круглились глаза, он вбежал в палисадник. Иванютин, в каком-то бесстыдно обвисшем трико, идолом стоял на оккупированной земле. Презрительно цыкая зубом, он тяжелыми, ничего не выражающими глазами взирал на раскипятившегося Гришу.

— На каком основании, Валентин Данилович, позволяете себе так безобразничать? Что это еще за фокусы? Да это же ни в какие ворота не лезет! Я буду жаловаться! — закричал Гриша жалобно. — Вы что себе думаете? Раз… то я… Главный зоотехник? Я фельетон напишу!

— Да хоть что, — равнодушно сказал Валентин Данилович.

— Я в сельсовет, я в райисполком, понимаешь, пойду!

Ничего не ответив на эти угрозы, на взывания к совести и справедливости, Иванютин тупо, точно не понимая, о чем хлопочет этот толстячок в соломенной шляпе, смотрел на Григория Степановича. Потом Валентин Данилович почесал себе живот — медленно, сильно и сладко. Почесал и убрался восвояси.

Загипнотизированный этим молчанием, большими щеками, неподвижными глазами, Гриша уже не посмел восстанавливать границу. И на другой день побежал в сельсовет — пусть там разберутся. Но там от него отмахнулись: то ли кампания какая-то проходила, то ли горел план по каким-то поставкам. Возмущаясь все больше поведением Валентина Даниловича, Гриша поднялся выше — в райисполком. Тут уже определенно вопрос его отложили до окончания весенне-полевых работ. Тогда он решился зайти в райком партии. Но здесь, в тихо сияющем коридоре, он вдруг увидел, как ничтожна его жалоба. Он взглянул на нее со стороны строгими глазами и понял, что это вовсе даже не жалоба, а какая-то кляуза, с которой просто совестно обращаться к занятым важными делами людям. Да бог с ним, Иванютиным этим, с клочком этой земли!

Дома о своем примирении с потерей части огорода он ничего не сказал. Тут всю эту историю восприняли болезненно. Каждый раз, когда он возвращался с работы, его встречали вопросами: «Ну что, ну как? Где был, с кем разговаривал, что сказали тебе?» Особенно наседали дети и больше всего — Михаил. Он как-то даже цепенел от разгоревшейся в нем обиды.

И Григорию Степановичу приходилось изворачиваться, то есть привирать понемногу: «Был у Петра Ивановича, он этому Иванютину хвост, понимаешь, прижмет». Или: «Все, теперь этому борову крышка — сам Дорноступ обещал за это дело взяться. Уж он-то разберется, кто здесь прав, а кто виноват. В конце концов, — возмущался за кухонным столом Гриша, — Сумкина в районе знают, а кто он такой, Иванютин этот?! Подумаешь, главный зоотехник! А я как-никак в газете работаю и не первый, знаешь-понимаешь, год!»

Кажется, именно то, что отец в газете работает, а какую-то несчастную грядку отстоять не сумел, больше всего и поразило детей, и они не захотели ему этого простить, когда все уже выяснилось и был разоблачен мелкий Гришин обман. С удивлением, похожим на испуг, он вдруг это почувствовал разом, точно дети вслух ему объявили: не простим!

Михаил отпустил себе длинные волосы, выстригая челку по самые неулыбчивые глаза, стал часто пропускать занятия в институте: то у него там свободный день, то их отпустили, то вообще без всяких объяснений на два, на три дня приезжал домой. А Лена однажды попрекнула отца старой, почти забытой историей. Это даже и не история была, а так, случай, эпизод, мелькнувший и, казалось, навсегда ушедший в небытие. Сейчас уже трудно восстановить, как и по какому поводу зашел в редакции разговор о его Ленке, которой тогда было лет шесть или семь. Кто-то из сослуживцев видел ее на улице и обратил внимание на ее худобу, на бледненькое ее личико с зеленоватыми жилками по вискам.

Этот факт вызвал горячее возбуждение. И всей сочувствующей артелью, на волне, так сказать, сострадания ввалились в Гришин кабинетик. Прямо с порога, без лишних церемоний (какие там церемонии, когда в негодование все пришли единодушное!) призвали Григория Степановича к ответу: чем Сумкины дома питаются, чем детей своих кормят, где и какие продукты достают?

Поначалу Гриша возмущенно вскочил, принялся перекладывать с места на место бумаги, но потом смутился и сел, хлопая беспомощно глазами.

— Чем питаемся? — развел он руками. — Да чем — картошку едим, огурцы, капуста есть. Сало, щи варим…

— И Ленку картошкой кормите?

— И Ленку.

— Во-от, вот и довел ребенка; вон она какая, светится вся. Ей говядинка, баранинка нужна, масло, сливки, молочко топленое с медом!

— Молока, когда захвачу, берем. А мясо сами знаете, — пожал обиженно и взволнованно плечами Гриша, — я хозяйства не держу — негде. В магазине пшена купишь, вермишель…

Не дав ему договорить, все в один голос закричали: «Ка-ак? Как где? Да ты что, Степаныч, с луны свалился? Да в любом колхозе тебе выпишут мяса без всяких разговоров. Уж два-три килограмма — даже и думать нечего!»

Тут и Григорий Степанович рассердился. Блестя застеклившимися глазами, закричал он, что не может обирать колхозы. И без него нахлебников хватает. Это раз! А во-вторых, тут дело совести: как потом критиковать хозяйство, где ты то мясо, то мед, то подсолнухов на масло, то еще что-нибудь хапаешь?

— Так ведь за свои деньги! — гневно закричали и на него. — И не ты один!

— Не имеет значения! — стукнул кулаком Григорий Степанович. — За деньги или за так! Не имеет значения, один я или не один!

Кто-то из сердобольных рассказал через несколько лет дочери об этом разговоре. И так, видимо, расписал, так разукрасил Григория Степановича, что сколько вот уже прошло лет, а Лена не только не забыла — с годами иную оценку этому событию сделала. Раньше была только обида, из-за каких-то там статеек для дочери не захотел кусок мяса привезти. Теперь выяснилось: виной тому не статейки, не принципы его, а просто-напросто неумение жить.

III

Сперва Архангеловка, где произошла эта «встреча» со старухой, потом припадок угодливости, которым он словно что-то пытался искупить, привели к тому, что Гриша незаметно для самого себя перестал ездить в командировки. Как-то, пробегая по коридору, он случайно остановился у двери сельхозотдела — говорили о нем. Оказывается, чуть ли не полгода Сумкин не бывает на местах, только одним телефоном и живет.

С округленными глазами, с головой, ужавшейся в плечи, он юркнул в свой кабинетик. Неужели полгода? И что это значит? Как ни силился он, объяснение этому странному факту в своей работе найти не смог. Тогда его охватило отчаянное и ликующее чувство: и хорошо, и правильно, и замечательно, что не ездит. И не будет ездить… целый год — всем назло, назло самому себе! Бес упрямства распрямил ему плечи и поднял его лысеющую голову. Он улыбался — медленно, длинно, лукаво, то и дело подмигивая в стенку напротив себя: ничего, ничего, еще постою на улице у ворот!

За всем этим последовал вызов «на ковер».

Редактор Иван Васильевич Молозов с карандашиком в руке читал подшивку большой газеты. В одном случае он ставил галочку, в другом, более важном, аккуратно и тоненько подчеркивал строки, в третьем лишь ставил точку, которой он отмечал прочитанные фразы, а если она была большая, то и половину ее. Над головой Ивана Васильевича висела лампочка, на ней сидела муха и чесала лапки. И лампочка, и муха отражались в полированной редакторской лысине.