- Это я теперь не у кого-нибудь, это я у самого заместителя председателя выяснил! Я больше не стал спрашивать у этих девчонок - знаете, секретарши там сидят за гладкими, как зеркало, столами и целый день только обдергивают юбчонки на голых коленках... И ты входишь, а они тебя не видят. А почему - вы меня спросите? А потому, что вся жизнь у них ушла в телефонную трубку. Да, точно! Схватится за трубку и вдруг вся даже засияет. Или бросит, точно змея укусила, а другой раз зарумянится, защебечет, будто они с этой трубкой одни в комнате, так что постороннему человеку неудобно там находиться, честное слово!..
Я уже знаю, что с заместителем они когда-то вместо рыли колодцы, ставили насосы. "Это было, когда он не был заместитель, а я не был дворник. И он был мой подручный. Теперь я дворник, а он заместитель, но что было, то было. Его звали Юрка, а меня Валдис. Теперь мы тоже так друг друга зовем. А как же еще? Нас ведь не переименовали, а?"
Он советует мне выехать пораньше, - в автобусах будет тесно, а ехать больше трех часов. От исполкома пойдет специальный автобус, но это только для приглашенных и участников церемонии. А вы ведь просто посмотреть? - это Валдис спрашивает вскользь, озабоченно при этом постукивая, как древком копья, по тротуару ручкой метлы, будто бы проверяя, хорошо ли она насажена.
- Да, конечно, посмотреть.
Да, это правда, я действительно еду посмотреть. Что мне еще надо?
Всю ночь шелестел дождь, и мне его было слышно сквозь сон, он как будто старался никого не разбудить, только все шуршал тихонько по листьям, шептался с деревьями, с травой и ветками: тихо, тише, тихо... я знаю, что делаю!
Я с этими словами в мыслях и проснулась, оттого что дождик перестал, за окном очень рано просветлело, потеплело, все заблестело от воды.
Все дни было холодно. Сирени давно пора было расцвесть, тысячи ее бутончиков давно усеивали ветки, но, видно, старались ни за что не расцвесть в холод, крепились изо всех сил, сжимая белые и розовые маленькие кулачки готовых развернуться бутонов, и вот сегодня их прорвало, они дождались этого теплого, тихого дождя, в одну ночь дали себе волю и пошли распускаться.
Старые люди радуются, когда ночь уже позади и начинается утро. Моя хозяйка устерегла мой неслышный ранний уход, обрадовавшись, что уже утро, можно вставать, силком усадила меня пить с ней кофе...
И вправду, мне еще приходится дожидаться у площадки автобусной остановки, усыпанной мокрыми хвойными иголками, пока появится из-за поворота длинной просеки самый первый ранний автобус.
Я сажусь у окошка, и скоро солнце сквозь стекло начинает пригревать мне лицо, отвыкшее от тепла за долгую зиму.
Дорога очень долгая, но я ведь никуда не тороплюсь, если б у меня было время и силы, я бы прошла ее всю пешком. Мы едем почти прямо на запад, и этой дорогой, мимо этих вот поросших соснами дюн, за которыми проблескивает по временам полоска моря, шли наши солдаты на запад, когда война шла к концу... Шла!.. Она не шла сама, они ее тащили, приканчивали, добивали, не выпуская из усталых, окровавленных рук, вот с такими же грубыми рубцами, какие я целовала в тот последний раз на ладонях у Бори, тогда, тогда...
Я знаю - он тоже шел где-то здесь, вместе со всеми, и дошел до того самого городка, куда идет этот автобус. И вот, столько времени спустя, я на этой дороге, и мои глаза видят все то, что видели его глаза тогда, тогда.
Только сейчас выросло много одинаковых розовых домиков, где, наверное, живут новые люди, и повсюду у жилья видны заросли зацветающей сирени, и часто мелькают стеклянные магазины, где за витринами видны мотоциклы и детские коляски, и редко в стороне заметишь заросшую травой длинную извилистую яму с осыпавшимися песчаными краями, подпертыми гнилыми кольями, - остатки окопов войны, и опять бегут нам навстречу розовые рыбачьи поселки, и кругом все больше сирени...
Я смотрю внимательно и жадно запоминаю все вокруг. Так, как будто мне придется кому-то давать отчет и рассказывать все, что видела. Но я ведь никому рассказывать не буду. И все-таки я еду не для одной себя.
Когда-то Боря мне сказал... или это я ему сказала?.. Не помню... Ну, мы сказали друг другу: когда мне очень хорошо или красивое вижу что-то, ну, дом, цветок, камень или закат необыкновенный, я не могу спокойно долго любоваться один. Нет, мне нужно все рассмотреть и поскорей притащить к тебе, чтоб поделиться...
Наверное, если б на земле жил один-единственный человек, ему не нужно было б ничего, даже заката. Когда не с кем поделиться...
А я вот еду, смотрю и думаю - разве для себя? Нет, не для себя одной для них, для всех, потому что они у меня есть, они - это я, и их глазами я смотрю, для них, вместе с ними. Снова той дорогой, которая ведет в один конец для Бори, - теперь, следом за ним еду я.
Вдруг я слышу название городка, и сразу те автобус делает полукруг и останавливается, распахнув обе двери. Конечная станция, и я выхожу на незнакомую площадь, может быть, главную площадь моей жизни. Может быть, и я жила ради этой площади? Ах, это все слова!
Вот темный готический собор, мрачный, весь узкий, стиснутый с боков для обтекаемости, весь устремленный ввысь. Тяжелая прекрасная, фантастическая ракета из камня, сложенная безымянными средневековыми мастерами, в безумной надежде - взлететь.
У полукруглой арки входа над стертыми ступенями идут ниши, там стоят каменные святые, и тут же мраморная доска, на которой выбиты цифры - когда начата постройка, когда закончена и какому святому посвящен храм. Он охраняется теперь законом. Нет только имени строителя. И еще одного имени нет. А оно было тут - имя того, кто спас и дал продление жизни этому собору, статуям, башенкам. Оно было крупными буквами написано на листе картона, как пропуск в будущее, где собор будет жить, не сделавшись грудой развалин. "Разминировано. Кап. Вереницын" - там стояло...
Какой-нибудь безымянный Готфрид или Бенвенуто его построил в честь, кажется, святой Магдалины. Собор в честь трех святых: Готфрида, Магдалины и капитана Вереницына...
Узкая, старинная или просто очень уж старая улочка, мощенная брусчаткой, изгибаясь, спускается вниз, как ручеек, делает плавный поворот и, точно натолкнувшись на скалу - на острый угол дома, разделяется на два рукава и выливается на набережную канала.
Я выхожу на набережную под стены старинной крепости, где в бойницах пророс шиповник, и снова наугад сворачиваю в какую-то улицу, и опять на углу сворачиваю наугад.
Медленно хожу по тихим, тесным, незнакомым, очень непохожим на наши улицам, разглядывая скаты черепичных крыш, башенки с флюгерами и особенно тяжелые арки ворот больших старых домов, их темные подъезды. Я знаю, вот именно тут на дверях, на воротах белели бумажки, и люди с несказанным облегчением вздыхали, увидев, как ее наклеивают на дверь их дома, потом, наверное, постепенно привыкли к ним и, встречая на улицах плакатики: "Мин нет. Кап. Вереницын", или: "Разминировано. Кап. Вереницын", написанные окурком, обмакнутым в чернила, только кивали и говорили: "Ага! Значит, и тут!"...
Магазины еще закрыты, кроме булочных. Я купила булку и мороженого в ларьке и села на скамейку в тени старой аллеи в крепости. Надо отдохнуть, я уже столько видела, что стала точно исписанная страница, на которой не осталось свободного уголка. Надо передохнуть, чтобы перевернулась страничка памяти, и с новой ясностью смотреть - запоминать.
Я ем мороженое с булочкой, с которой осыпается что-то сладкое. Отдыхаю, откинувшись на ребристую круглую спинку парковой скамейки, и рядом со мной садится воробей, наскакивает, требует и подбирает крошки.
Если б не письмо, я ничего бы не узнала. Такое было письмо.
"Уважаемая, хотя лучше дорогая тов. Вереницына, пишет вам бывший солдат Локшин, если помните, которого все называли Ложкин. В том вагоне, где вы с нами следовали по пути к фронту, как мать нашего погибшего капитана, что вам давно известно.
Мы вас все вспоминали, как нам было весело, так что мы почувствовали бодрость и отдых, будто побывали во внеочередном отпуску у себя дома.