Городской дом ничуть не изменился за время, пока мы жили в усадьбе, и я воспряла духом: есть в мире нечто вечное, постоянное. Подойти и постучать в дверь я не решилась сразу и долго глядела на уже непривычную уличную суету, прежде чем уговорила сама себя, что всего лишь хочу забрать те вещи, что принадлежат мне, не кому-нибудь другому.
Дверь мне открыла Доротея.
На ней было мое платье, кое-как надставленное в груди, и мой чепчик. Она смешалась, когда увидела меня, и в подступающих сумерках мне даже показалось, что она покраснела.
— Что тебе здесь надо? — грубым голосом спросила она.
Я не ответила ей сразу и взглянула в лицо. Помощница кухарки (похоже, теперь она стала горничной) была набелена и накрашена, но в глаза она мне не смотрела, я никак не могла поймать ее взгляда.
— Почему на тебе мои вещи?
— Какие? Это тряпье? — она любовно погладила юбку, и меня точно ударили по щеке, я заботилась о своей одежде и тряпьем она не была. — Баронесса велела их выкинуть, а потом я упросила оставить мне.
У меня потемнело в глазах от злости, и я шагнула к ней. Лицо у Доротеи некрасиво перекосилось, и она попятилась, хоть была и крепче меня, и сильней.
— Ты их украла! — я ухватилась за юбку и со всех сил дернула ее на себя, так что ткань затрещала. — Воровка!
Она пыталась оттолкнуть меня и убежать, но ярость придавала мне сил, и служанка упала на землю. Я дважды ее ударила, и она заплакала, и, когда я увидела, как покраснело и сморщилось ее лицо с полустертой краской, я заревела сама — потому что все было бессмысленно, и битьем не поможешь делу — разве не колотила меня саму госпожа Рот? Сбежавшиеся люди разняли нас, и я повисла у кого-то в руках. Доротея прижимала пальцы ко рту, и краснота разлилась по ее лицу, пока один из господских лакеев пытался ее утешить. И это тоже было несправедливо, потому что не она заслуживала жалости, и мне хотелось поносить ее на чем свет стоит, но я лишь крепче сцепила зубы. Меня дважды тряхнули, и какая-то сердобольная женщина предложила позвать за полицейскими, чтобы «обратиться к справедливости». Доротея запротестовала, обливаясь слезами, и это лицемерие окружающие приняли за христианскую добродетель. Она обокрала меня и теперь была героиней, а мне достались лишь тычки и ругань за то, что я осмелилась напасть на хорошую девушку. Все честное собрание решило, что мы не поделили кавалера, и от злости я вырвалась из рук моего пленителя, чуть не оставив у него в руках кусок платья. В горле у меня стоял шершавый злой ком. Он душил меня, мешал говорить, и я только гневно взглянула на всех, кто собрался здесь посудачить. Нечего было и думать вернуть свои деньги, раз даже мою одежду отдали другой.
Никто не остановил меня, и я ушла, давясь своей злостью. Мне некуда было идти, и я бездумно шаталась по узким улицам. Когда ноги начинали уставать, я заходила в церковь — не помолиться, нет, — но посидеть на церковной скамье. Вокруг меня была пустота, и никто не заговаривал со мной, как будто меня не существовало вовсе. Галантные разговоры богачей, грубоватые шутки слуг, медовый голос священника, властные возгласы посторониться, пышные процессии знати — все происходило точно за стеклянной стеной, и никому не было до меня дела.
Когда стемнело, я все еще бродила по городу. Единственным моим развлечением было глядеть в окна, пока ставни не закрыли на ночь. Я подглядывала в чужие жизни, и это отвлекало меня от моих злоключений. В аптеке полный, губастый юноша в ночном колпаке заворачивал пилюли особой машинкой: ему было скучно, он поминутно зевал и часто их пересчитывал, будто надеялся, что чудом появится сотня-другая. В богатом доме горели все окна на втором этаже; они были распахнуты настежь, и оттуда доносилась музыка: печальная виола и задумчивая флейта, торжественный клавир и еще какой-то инструмент, которого я никогда не слышала раньше. Ах, эта музыка! Должно быть, она исцелила меня в тот вечер, унесла мою печаль и злость, и мне стало стыдно за себя и за свою натуру, которая никак не давала покоя ни мне, ни окружающим. Я послушала несколько коротких мелодий; перед каждой из них галантный старик и девушка на два голоса рассказывали о чем-то на чужом языке, и после того, как затихала последняя нота, всякий раз слышался шуршащий звук трещоток и хлопки в ладоши. Музыка эта тоже была не для меня — для знати, и, когда на улице проехала карета, я поплелась за ней следом. Мне не хотелось, чтобы меня прогнали, как Еву из рая, когда она взяла запретное; ведь всем известно, что высокое искусство не должно принадлежать таким, как я.