— Не смотри туда, — на плечо мне легла рука, и я вздрогнула. Ганс подполз ко мне незаметно, и я повернулась к нему. Он хмуро глядел на меня: сломленный и пойманный, но он казался мне почти родным в этом аду. Я ткнулась лбом ему в плечо, и он неуклюжим движением погладил меня по волосам, и холодная цепь легла мне на шею.
Мы молчали, пока шум не угомонился. Трупик унесли; дерущихся баб разняли; и только безумец с надрывом читал молитвы, пока ему не дали в зубы. Ганс сунул мне в руки тонкую полоску вяленой конины, пояснив, что он сменял немного на ремень и кое-какие другие вещи. Я взглянула на него с благодарностью и, отломив кусочек, положила его за щеку. Во рту стало горько и солоно, но вскоре на их место пришла сладость.
— Не ждал тебя здесь, — обронил он. — Ты ради меня попала сюда?
Я пожала плечами.
— А говорили, шлюхи только о деньгах думают.
— Я не шлюха.
— Теперь-то что отпираться? Я слышал, как тебе перемывают косточки. Не с пустого места же взялся этот слух.
— Все было не так… - мне стало досадно, что он поверил всему, что говорят. Иштван так бы не поступил, он знал, какая я.
— Да уж неважно. Мы могли сговориться, если б я знал, кто ты. Ничего бы не случилось.
— Случилось бы что иное.
— Я бы не ждал смерти, — он крепко, до боли, сжал мою ладонь и наклонился к моему лицу. — Ты и не знаешь, как паршиво об этом думать. Просыпаться — и считать дни до конца. Представлять, как поднимешься по ступенькам, ощущать петлю вместо шейного платка. И последнее мгновение, перед тем, как обмочишься, и твоя шея сломается — одна мысль. Хочу жить.
Кровь застучала у меня в висках. Моя вина — моя глупая мысль подстроить их встречу с баронессой, чтобы той не удалось уйти. Может быть, ее-то Штауфель бы не убил, а любую испачканную честь можно скрыть. Стоила ли чистота чужой жизни? Я не знала верного ответа. Если бы можно вернуться в тот вечер и умолить госпожу никуда не ходить! Или еще лучше — в день дядиной смерти, валяться в ногах у тетки, чтобы отдала меня в ученицы кому угодно, но только бы не продавала. Сколько жизней было бы спасено, сколько глупостей не сделано! Но от вины мне никуда не деться.
— Не реви, — равнодушно заметил Ганс. — Тебе виселица не грозит. Плети или кнут — вряд ли больше. Хотя клевета на господина — глупый поступок.
— Это не клевета, — тихо возразила я. — Он убийца.
— А я думал, ты на него запала. Думал, действительно, свернуть тебе шею — и меня попустит. Никогда так не было, а теперь — все равно.
Я уткнулась лицом в колени, и он оставил этот разговор.
В эти дни мы точно породнились. Ганс охотно рассказывал о матери, о братьях и сестрах, о детстве и родных краях, но мрачнел, когда ему представлялось, как они примут весть о его казни. Он рассказал, что услышал об убийстве в пути, хотел переждать поднявшуюся суматоху -- на дороге хватали всех подряд, а у барона ему бы грозила хорошая порка и езда на деревянной лошадке -- и спрятался в лесу, но невольно выдал себя. Я не спрашивала, каким образом, но догадывалась, что в лесу было не слишком сытно, потому что он спускался в долину, чтобы раздобыть припасов. В ответ я откровенно рассказывала о своем прошлом, опуская все плохое: о том, как мы бродили с Иштваном и Арапом по дорогам Империи, о людях, которые попадались нам на пути, о Якубе и его похищении, раскладывала перед Гансом хорошие воспоминания, чтобы отвлечь его от ожидания смерти. Один только раз, в последнюю ночь моего заключения, он поцеловал меня совсем не как друг, попытавшись залезть мне под юбку; скорый конец иногда ввергал его в бессильную ярость, и тогда ему хотелось причинить как можно больше боли окружающим, а лучше всего — забрать их с собой на тот свет. Взгляд его становился тогда пустым и бешеным, как у загнанного жеребца с репьем под хвостом, и уговаривать его не было толку. Может быть, ему бы и удалось со мной справиться в следующий раз, но наутро меня повели в суд.
— Судья жалеет тебя, — сказал Ганс на прощание, словно мы стояли на лужайке, и меня не держали с двух сторон стражники. — Будь с ним порастерянней.
Я вопросительно взглянула на него; жалости в судье я не заметила.