– Наука требует жертв. Уведите.
И тут в нем что-то щелкает, он, словно просыпается после затяжной спячки. Он пытался гнать чувства прочь, пытался вытеснить воспоминания, закрыться от внешнего мира с его динозаврами и эхом трубы, но кому от этого станет лучше?
Тебя все равно в конце прикончат, к чему столько страданий? Зачем ты всё усложняешь? Если бы не эти твои душевные терзания, жизнь была бы намного проще. Кому они нужны? Тебе-то точно нет, вспомни, о чем ты мечтал – о тихой спокойной жизни со своей семьей, где нет этих ненавистных тебе шоуменов, софитов, толп поклонниц, – это не то, что тебе по-настоящему надо, в этот мир тебя увели насильно. Забудь о страданиях, ты должен быть беспощаден, возведи вокруг себя стену из кирпича, не дай им снова причинить тебе боль. Не гони воспоминания прочь, позволь им пролиться на тебя, и тогда это освежит тебя. Извини, что не пришел в этот мир в твое время, я был бы рядом с тобой столько, сколько бы ты сам этого хотел.
Сатин перебирается в угол камеры и вытягивает ноги; ладони покрылись черными разводами, он не может смыть грязь, потому что ему не дают мыла; на обритом затылке кровавое пятно и размазанная по черепу засохшая кровь; если он проведет пальцами по лицу, то почувствует набрякшие мешки под глазами, но это всё не имело бы смысла для Рабии. Женщины очень хрупкие существа, им приходиться накачивать мускулы, делать над собой усилие, чтобы стать хоть отдаленно равными по силе мужчинам, пытаясь превзойти силу природы, он думает о том, насколько хрупкой была Рабия. Возможно, её воля была крепче гранита, уверенности и бесстрашия ей не приходилось занимать, но этого оказалось недостаточно. Сатин глядит перед собой невидящим взглядом. Больно вспоминать… Он наклоняется вперед, переваливается на колени, опускает локти на пол, касается лбом скрещенных ладоней, если бы он мог пронзить себе грудь и вырвать оттуда сердце, Сатин стискивает челюсти, елозит лбом по полу, шуршит ладонями. Больше нет смысла лелеять в себе это чувство, его женщина – его любовь. Тогда он замирает и уставляется в стену остекленевшим пустым взглядом, только лишь изредка моргая и поминутно сглатывая тугой комок, намертво застрявший глубоко в горле. Наконец-то можно забыть это слово, снять с себя хотя бы половину ответственности, освободиться от бремени, и руки перестанут дрожать, словно таким образом можно унять напряжение. На место напряжению придет ледяной холод. Здесь жарко и душно, спертый воздух, но холод забирается под кожу. Ему остается только ненавидеть исход, презирать, отторгая правду. Есть вероятность, что это сработает… Может быть, из этого и получится что-то… Он лежит на животе и смотрит в стену. Он сможет упиваться этой ненавистью, утолит свою уязвленную гордость. Рана заживет, и боль уляжется. Всё пройдет, всё проходящее.
Через какое-то время за дверью возникает шум: два человека говорят на здешнем обезьяньем диалекте.
– Визит в одиночную камеру по особому тарифу.
Сатин внимательно прислушивается, но внешне он спокоен и безразличен.
Открывается дверь, и в камеру входит незваный посетитель; несмотря на парево, на нем строгий тесный костюм. Холовора забивается обратно в угол и поворачивается к гостю боком. Это не может быть адвокат, не сейчас, слишком много времени прошло, чтобы о нем вдруг вспомнили власти, а даже если и адвокат, что с того? Отсюда его способен вытащить разве что сам Иисус Христос. У гостя небольшой чемодан, на носу – черные очки. Вот они, оказывается, какие – адепты службы поддержки заключенным. Загар на внушительных руках, как у бронзовой статуи.
– Вас прислал хирург? – из горла вырывается хрип. – Уходите. – Сатин вперился взглядом в грубую голую стену. Камень, покрытый разводами, кажется неровным.
– Нет, – говорит пришелец тихим расслабленным голосом.
У Сатина распахиваются глаза. Неужели?! Человек, который говорит с ним на одном языке, на его родном языке. Истерический визгливый хохоток. Боже, какой противный голос! Неужели это его?
– Вот таким я и хотел тебя увидеть – смеющимся.
Он медленно поворачивает лицо и смотрит на пришельца.
– Зачем ты пришел? – Сатин протягивает в его сторону правую руку и переворачивает ладонью вверх, другой рукой держась за стену, с трудом приподнимается с пола: – Вот этими самыми руками я убил тебя и в землю закопал, чего тебе еще надо, Персиваль?! – улыбка болезненно кривится, взволнованный сиплый голос срывается. – Мне нужно было пригласить священника? Или высечь на камне твое имя? Что?
– Я говорил тебе и раньше, но тогда ты мне не поверил.
– Пришел меня мучить, хочешь, чтобы я раскаялся в содеянном, прослезился о своей грешной душеньке? – снова кривится Сатин. – Дурак… Что ж… я тебя увидел, поговорил, теперь, может быть, ты оставишь меня в покое?
Персиваль ставит чемодан на пол и обхватывает протянутую ладонь своими руками. Сатин неуверенно дергает рукой, но доктор крепче сжимает его загорелые пальцы.
– Я назвался твоим лечащим врачом.
– Почему не психиатром? – нехотя улыбается Холовора, но ему совсем не смешно, чувствует, как эти руки согревают саму душу. Его начинает трясти, пальцы соскальзывают со стены, и Персиваль подставляет ему своё плечо.
– Пока ты здесь сидел, я успел изучить порядки этой тюрьмы. Назовись я психиатром, это означало бы, что с тобой что-то не так, а последнее дело быть сумасшедшим… тебя бы сразу же усыпили, – доктор тянет Сатина за руку. – Как шелудивого пса, – в голосе проскальзывает металл. Доктор имеет право на строгость.
– Персиваль, ты же умер? Я заколол тебя. Было много крови.
– Тебе нравится афишировать этим? Да? – не без сожаления спрашивает Персиваль.
– Для меня это имеет значение. Я убил тебя, это было реально. А здесь… здесь я не знаю, что ложь, а что происходит на самом деле.
– Ты думаешь, это воспоминание? Думаешь, за такие воспоминания надо цепляться? Ты только что сознался в намеренном совершении преступления. Неужели тюрьма тебя подломила? Она забрала у тебя не только мужество… Изолированный от человеческого общества, тебе не с кем было поговорить. Эта камера не то место, где можно найти собеседника, – доктор не обводит каморку пытливым взглядом, доктор пристально изучает своего пациента: – Но голос восстановится. И у тебя просто бешенный пульс, – отпускает костлявое запястье. – Ты испуган?
– Чего? Чего мне бояться?! Ты мне мерещишься? – еле шевелит заплетающимися губами, сухими и потрескавшимися. Ему сложно стоять на ногах. – Я не боюсь приведений, – скрипит зубами.
Персиваль отпускает его руку, приседает, щелкает замком и откидывает крышку чемодана, достает из него бутылку минералки, открывает крышку. Сатин жадно набрасывается на воду, скашивает взгляд и смотрит на ребус на этикетке:
– Что это за страна? – тяжело дышит, глотая охлажденную воду. Влага заволакивает сухое горло. Задыхается, но продолжает жадно пить.
Доктор обхватывает его подбородок и приподнимает. Персиваль старается говорить как можно разборчивее, чтобы он мог понять.
– Африка, – но строгий голос звучит жалобно.
– Ты сказал… что успел изучить… – сладковатая минералка стекает по губам, вода попадает на бороздки на нижней губе. – Где ты был раньше? Где?
– Они ведь не сделали ничего дурного? – теплой рукой с чистым потом, не смешанным с тюремной грязью и песком, загаженном насекомыми и ящерицами, Персиваль гладит его щеку.
– Уходи, пока я не начал верить в то, чего нет, – было непросто говорить, приходилось отдыхиваться, чтобы не подавиться холодной водой и своими эмоциями.
Персиваль мотает головой, отмахиваясь от его слов.
Он опускает взгляд и смотрит на темный галстук Персиваля, доктор поглаживает его веки с собранными на них крошечными морщинами.
– Ты ужасно выглядишь, до чего они тебя довели? – доктор снимает очки и приседает на одно колено подле своего пациента, вглядывается в безжизненное лицо перед собой, словно вылепленное из воска.
– Ублюдок… – шепчет Сатин. – Даже после своей смерти ты продолжаешь преследовать меня. Ты просто озабочен мной!
– Послушай, – доктор проводит пальцами по его лбу, очерчивает веки, гладил кожу на выпуклых скулах. Его прикосновения успокаивают, он не повышает голос, он ведь врач: – Ты не убил меня. Не убил. Вернее… ты убил бы меня…