Два года назад командиру полка майору Петьке Скворцову доверили охранять городскую свалку в Гавани. И, надо сказать, он вдруг самым серьезным образом увлекся проблемой мусора… Таким был его жизненный выигрыш…
— А торгсин где был, помните? — опять повернулся ко мне шофер. — За бриллианты и золото все продавали. Хотя вы еще в пеленках были.
— Торгсин? — Он все же уводил меня в воспоминания. — А где сейчас ДЛТ, — сказал я. — Огромные люстры висели. Красиво было…
— Неужели помните?.. А сейчас ведь спроси, где Гороховая, — не знают. Я в прошлом году был там, так ведь одна деревня на улицах.
Пожалуй, полпути мы уже отстучали. Мне казалось, что от моего рюкзака до сих пор пахло рыбцом… Я напрасно не узнал в Темрюке расписание поездов. Не хотелось бы в Краснодаре валяться в гостинице.
На спидометре сто десять — сто двадцать…
Вроде бы впереди станица. Слева на высоком каменном постаменте стоял танк…
Кто знает, а может быть, в этом мире сверхскоростей Ордынка — явление самое обычное? Ничего особенного, все в норме?.. Вероятно… Меня же действительно угораздило быть странным поколением. Я ведь еще покупал у Кузнечного рынка частные ириски, слышал шарманщиков и кидал им из окна нашей кухни завернутые в бумагу медяки, видел серебристые дирижабли в небе и бегал по деревянным шашечкам Невского проспекта…
Книга вторая
Темрюк
Как-то милостиво и очищающе действовал на меня этот прибившийся к морю городишко, расползшийся, бездымный, виноградный, опоясанный заборами, продуваемый ветрами, низенький, известковый, с неторопливыми, иногда чем-то грустными улочками, где неожиданно попадались словно неуместные здесь официальные вывески «Гортоп», «Горсобес», «Горторг», с просторным, грязным, но зато разноцветным и ароматным рынком возле заплеванной семечками автобусной станции, почти всегда набитой приезжими с корзинами, тюками и мешками, с приличной новой гостиницей, имевшей даже двухкомнатный и с ванной номер — люкс, навсегда забронированный для кого-то особого, и, что еще веселее, с одетым в форму, но совсем ненужным штатным швейцаром в подъезде, чудным от своей невиданной синекуры и полупьяненьким, — мне он приветливо и заговорщицки подмигивал, узнав от администратора, что я выдаю себя за писателя из Ленинграда, хотя видно издали, что я за чин, если обедаю тут же в буфете, куда захожу в самых обычных синих спортивных брюках, и курю дешевый и вонючий «Памир».
Первую неделю мой шумноватый, с тонкими стенами номер за рубль тридцать казался мне отчаянно чужим и на редкость голым. Края письменного стола, спинка кровати, тумбочка, на которой стоял графин, и даже шкаф были изгрызены металлическими пробками от бутылок. На всех стенах, на двери, на подоконнике, на дверце шкафа и, конечно же, на столе зияли следы погашенных папирос. Зеленая пластмассовая ваза, предназначенная, очевидно, для фруктов, была прожжена насквозь во многих местах и даже как будто особым узором. На маленьком коврике возле кровати, уже истоптанном и потерявшем рисунок, синело большое чернильное пятно. А кроме того, фиолетовые кляксы каким-то образом попали даже на потолок и на матовый стеклянный колпак, что совсем было непостижимо, и можно было только удивляться подобной широте натуры какого-нибудь бухгалтера или инструктора, таким способом увековечивших себя здесь. Ну и ко всему этому за стеной каждый вечер вусмерть рубились в «козла».
Но то ли растекавшаяся вокруг, чем-то даже добрая неторопливость и кажущаяся безыскусность жизни, то ли красивый пролив возле Тамани, то ли еще что-то, однако за эту, вот уже вторую, неделю я почти убедил себя, что все верно и я правильно поступил, когда, так и не доехав до Краснодара, на полпути вышел из того, с ленинградским шофером, такси и возвратился в Темрюк. Я не мог иначе: машина мчалась среди разморенных желтых полей, унося меня все дальше от тихой Ордынки, от запутанных, спрятанных за густым камышом лиманов, а я чувствовал, как эта Ордынка с красным штабелем кирпича на берегу сильней и сильней тащит меня назад, словно я был привязан к ней. Да и как войти к Косте в палату? В его губах тут же застынет: «Ну, а что там было? В чем на самом деле была вина старика, ты узнал, выяснил?» И тогда же, по дороге в Краснодар, у меня захватило дух от шальной и ставшей навязчивой мысли: написать о Степанове, оживить Дмитрия Степановича на бумаге, оставить его портрет, мысли, характер. «А должен… А надо…» Может, именно так я выполню свой долг перед ним и тем самым помогу живой Марии Степановой? В самом деле! Какую, к примеру, речь произнес бы старый солдат, стоя перед судом, если бы дожил до такого дня? Я был уверен, что у него, конечно, нашлось бы что сказать, чтобы с достоинством защитить свое имя… Теперь я должен был сделать это за него. Ведь именно моя профессия давала такую возможность. И три дня назад, когда я наконец-то заполучил в прокуратуре, принес и водрузил на стол старенькую разболтанную «Олимпию», мой номер в гостинице показался мне даже уютным, приобрел совершенно точный смысл. Она, конечно, была не так хороша, как моя, никелированная, новенькая и привычная, но тем не менее вполне годилась для дела. Я проверил ее. Вложил чистый лист и выбил на нем: «Лиманы». Клавиши легко поддавались, буковки бойко прыгали, каретка откатывалась как по маслу, и мелодично тренькал звоночек. С этой машинкой мне просто повезло, что уже явно было хорошим признаком. Мне ее выдали в общем-то без особых разговоров, после того как я заверил прокурора, что вовсе не собираюсь до суда совать свой нос в дело об убийстве инспектора Назарова, а весь мой интерес, причем чисто литературный, — инспектор Дмитрий Степанов, его мысли, характер. Правда, «Олимпия» стояла, а я все еще побаивался ее — так давно не садился за работу.