Больше я не счел нужным ломаться. Мы порешили, что два раза в неделю я буду приезжать на охоту и после утренней зари заниматься с Колькой.
Черкес внезапно засуетился.
— Ты бы самовар им поставила, — сказал он жене. — А может, вы у нас все-таки заночуете?
Но я отказался и от чаю, и от ночлега.
— Дай же им пирогов на дорогу! — кричал Черкес. — А утки где? Колька, принеси ихних уток!
Всей семьей они мне помогали усаживаться в каюк. Заря уже гасла, и тронутый вечерним ветром камыш совсем по-гусиному сычал у берега. В оранжевом небе с гортанными криками летали кваки. Я взял в руки правилку.
— Так мы вас ожидаем в пятницу беспременно! — крикнул Черкес.
Я оттолкнулся от берега. Молчаливые вербы с шевелюрами немецких композиторов, спотыкаясь, побежали мимо. Румяным клоуном выкатилась из-за верб луна и застыла над ними с глупой улыбкой. Я мчал на каюке свою молодость навстречу светлому небу, где чуть серебрились первые звезды и тускло сияла кованым сапожком небесная кокетка — Большая Медведица.
Деревянный мир
В год двадцать первый русская революция печаталась на ремингтоне. Печатали барышни и молодые люди, бывшие генералы и адвокаты, но больше, конечно, барышни, и уж конечно барышни стриженые и бойкие. Торопливо грызла барышня яблоко, перебрасывалась кокетливой фразой с каким-либо политкомом или просто комом, смеялась и стучала на ремингтоне. Буквы позли серыми ровными стежками.
Тук-тук, тук-тук… Бажанов Иван… Чеботаренко Павел… по постановлению ревтрибунала… к расстрелу…
В год двадцать первый можно было умереть со смеха, но умирали главным образом от тифа, с голода и по приказанию Чеки. В этот же самый год случилось одно весьма комичное происшествие: чиновник Губпродкома, Николай Петрович Клочков, обмолвившись, назвал заведующего канцелярией «господином». Случай этот, сам по себе; пустяковый, повлек за собой, однако, весьма серьезные события. Заведующий канцелярией добрейший Аким Иванович, заслуженный коммунист и почтенный партиец, просто обомлел от огорчения и минуты три стоял посреди комнаты с разинутым ртом.
— Это вы что же? — спросил он, наконец, приходя в сознание. — Как же это вы так?
И уставился на Клочкова круглыми подслеповатыми глазами. Неизвестно, чем бы могло закончиться все это незначительное, в сущности, происшествие. Быть может, рассудив добросовестно, заведующий и вовсе замял бы этот случай, принимая во внимание заслуги Клочкова как спеца. Но на беду в канцелярии, как раз в это самое время, находилось одно постороннее лицо. И лицо это сделало такую недвусмысленную гримасу, так значительно подмигнуло и таким голосом промямлило: «о-го-го», — что судьба Клочкова решилась сама собою.
— Вы больше у нас не служите, — сказал Аким Иванович слегка дребезжащим голосом. — Потрудитесь сдать все дела товарищу Кошкину.
Клочков был уволен. И тотчас же четыре барышни ревностно застучали на машинках какой-то сногсшибательный губпродкомский кэкуок. А Клочков, не говоря ни слова, повернулся и вышел на улицу.
«Все равно, — подумал он. — Как-нибудь проживу. Толку-то от службы не очень много».
И в самом деле: служил Клочков за паек, за пачку спичек в месяц, дюжину английских булавок и чечевичную похлебку на воде. Жалованье не выдавали месяцами. И вот теперь он уходит с последней коробкой английских булавок в кармане… Правда, булавок первого сорта, булавок, так сказать, на подбор.
Дома, на квартире, хозяйка Агриппина Ивановна ахнула, склонив набок голову, старчески пожевала губами и вытерла глаза желтеньким платочком с крапинками.
— И что они делают, ироды, прости Господи! Мало им — человек молодой, сурьезный, не пьет, не курит… Так нет! Им арештанты нужны, каторжники… Птьфу!
В этот день канарейка осталась без зерен. В этот день дочка хозяйки Аннушка, барышня без мала тридцатилетняя и в отношении ног, как говорят римляне, немного курвус, то есть кривая, не пела своего излюбленного романса о лунных ночах и соловьиных трелях. Но так как на самом деле лунные ночи были, Клочков подолгу просиживал у открытого окна, глядя во тьму глухого сада.