— Интересно? — спросил я ее, стараясь обратить на себя внимание.
Должно быть, мысли ее витали где-то совсем далеко и от меня, и от всего окружающего, так как она нетерпеливо отмахнулась рукой.
— Ах, не мешайте, пожалуйста! — Но тут же, сообразив, что я все же совсем чужой для нее человек, добавила несколько строже: — Я вас вовсе не знаю. И мне неинтересно разговаривать с вами.
— Боже мой, как это нелогично! — возразил я. — Значит, если бы мы были с вами знакомы и я был бы самым нудным собеседником на свете, вы бы разговаривали со мной, не правда ли?
Ее немного обескуражил такой неожиданный натиск.
— Вы именно и есть этот нудный и неинтересный для меня собеседник, — ответила наконец она, тщетно пытаясь скрыть улыбку.
Я промолчал. Она снова взялась за книгу. Читала ли она или только делала вид, что читает? А я глядел на нее и видел уже наяву, как будут запечатлены в гипсе эти особенные ее черты.
— «Климаты сердца», — прочел я вслух название книги. — Андре Моруа… Знаете, что мне понравилось в этом романе? — Она не ответила и продолжала читать. — Мне понравилось то, что герой романа…
— Не говорите! — не выдержала она. — Не рассказывайте!
Если я узнаю конец, у меня отпадет всякое желание читать дальше.
— Хорошо, — согласился я. — Раз вы уже удостоили меня беседой, то я не буду злоупотреблять вашей добротой и вниманием.
Она вдруг рассмеялась:
— Ну и несносный вы человек! И откуда вы только взялись? Ведь я вас совершенно не знаю.
На щеках ее образовались две ямочки, а рот казался спелой вишней, разделенной посередине лепестками ромашки. Через минуту мы уже оживленно болтали, и я узнал, наконец, ее имя. Ее звали Миладой…
С этого дня мы продолжали встречаться довольно часто, и постепенно я узнавал, как сложилась ее судьба. Еще недавно она училась в университете, но немцы уволили ее вместе с целой группой нашей славной студенческой молодежи, и она еще не решила, что ей дальше делать с собой и чем вообще заняться. Я узнал также, что отец ее работает сварщиком на котельном заводе, приспособленном теперь для нужд войны, что она помогает матери по хозяйству и что ей не двадцать, а уже двадцать три года (признавшись в этом, она даже легонько вздохнула), и, наконец, что она мечтает стать учительницей словесности, когда уйдут немцы и республика снова будет свободной.
О себе я ей почти ничего не сказал. Кроме моего имени и фамилии, она не знала обо мне ничего. Но она не переставала допытываться, кто я и чем вообще занимаюсь, высказывая при этом самые невероятные предположения.
— Уж не учитель ли вы рисования? — спросила она однажды, когда я молча чертил на песке контур ее лица, пользуясь для этого ивовым прутиком, подобранным на дорожке. Мы сидели в Хотковых Садах, и в вечереющем воздухе вся Прага лежала внизу, будто раскрашенная цветными карандашами.