— Франтишек!
— Да, дорогая!
— Ты меня… То есть эту статую… Ты должен ее закончить непременно…
— Но ведь я и так… Что ты этим хочешь сказать, Милада?
Она внезапно выпрямилась, и рука ее растрепала мою прическу.
— Теперь ты похож на Ган-Исландца. Помнишь, у Виктора Гюго?..
Глаза ее искрились смехом, и рот уже улыбался, но я привлек ее к себе и держал так, не отпуская.
— Ах, ты меня задушишь! — взмолилась она. — Ты действительно слон.
— Милада! Почему ты о статуе? — допытывался я с тревогой.
Но лицо ее было спокойно и безмятежно и чем-то напоминало мне Джоконду Леонардо да Винчи.
— Почему? А я и сама не знаю. Просто так.
Внезапно глаза ее метнули одну из тех черных молний, от которых у меня всегда сладко кружилась голова.
— Я тебя люблю… люблю… Франтишек!
Время исчезло, его не было вовсе, хотя часы постукивали на стене, пытаясь напомнить, что уже очень поздно, вернее, что очень рано, почти рассвет. Со звоном проехал первый трамвай, и оконные стекла задребезжали, откликаясь на его будничный шум…
— Завтра я приду несколько позже, любимый, — говорила Милада, одеваясь перед трюмо и закалывая гребни в свои волосы. — Мне надо будет исполнить одно поручение…
Я любовался ее плечами, округло выступавшими из-под рубашечки, скульптурным совершенством еще оголенных рук, мелькавших в синеватом отражении зеркала, ее тонкими пальцами, живо и привычно совершавшими великое таинство утреннего туалета. Она улыбнулась мне из глубины зеркала, продолжая в то же время подкрашивать губы; подобно бабочке, только что вылетевшей из куколки, она с легким шелестом надела платье и еще раз оглядела себя в зеркале:
— Ну, вот. Теперь я готова!
Стоя уже в пальто и натягивая перчатки, она сказала:
— Нет, не провожай меня. Ведь совершенно светло.
Я слышал, как на лестнице прошелестели ее шаги, как со скрипом закрылась внизу наружная дверь, и лег в свою широкую постель, где в смятых подушках еще таилось ее собственное тепло, легкий аромат ее тела, ее духов… Но что-то мешало мне уснуть, и я ворочался с боку на бок, пытаясь освободиться от назойливых мыслей, непрошенно вторгавшихся в мое сознание…
Я долго ждал ее на следующий день. Но она все не показывалась. Я то и дело подходил к окну и всматривался в темную улицу, где в желтых нимбах электрических фонарей уже мелькали первые снежинки. Что ее задержало? Ведь уже было около десяти. Наконец я услыхал на лестнице ее поспешные, легкие шаги.
Я открыл дверь и даже не узнал ее сразу. Она была в зимнем пальто, какого я прежде не видел на ней, серый барашковый воротник был приподнят до самого горла, из-под берета беспорядочно выбивались наружу запушенные снегом золотистые локоны, и вся она казалась выше и тоньше.
— Ах, Франтишек! — воскликнула она, прежде чем я успел что-либо ей сказать.
На секунду она прижалась головой к моей груди, но тут же выпрямилась и взглянула на меня каким-то особенным взглядом.
— Арестовали отца! Ты понимаешь? Отца!.. Нельзя терять ни минуты. Его взяли гестаповцы час тому назад на ночной смене. Товарищи все же успели нас предупредить: то есть меня и маму. И вот я принесла… Это нужно спрятать на время… подальше.
Она расстегнула пальто и достала из-за корсажа платья небольшой бумажный пакет:
— Спрячь это, Франтишек! Здесь список наших партийцев. Спрячь хорошенько!..
Я глядел на нее, не понимая. Я видел только ее лицо, уже ставшее мне бесконечно родным, и читал в нем все то, что она, видимо, с усилием скрывала: душевную боль и тревогу и еще что-то такое, что даже в эти минуты проникало в мою душу, как музыка.
— Разве ты… разве твой отец? — спросил я, как бы пробуждаясь. — Разве вы…
— Да, мы коммунисты, — кивнула она. — Мы состоим в партии. И мама тоже. Но я страшно спешу, мой любимый!..
Она порывисто меня обняла, стиснув мою голову своими маленькими руками, даже не успев снять перчаток, от которых распространялся легкий запах кожи и снега. Ее губы, весь ее свежий рот без слов сказали мне все. Когда, отрываясь от меня, она высвободила руки, я увидел блеснувшие в ее глазах слезы. Но это был только миг — дань ее женскому естеству.
— Я должна спешить, Франтишек! Нужно еще предупредить некоторых товарищей, иначе их могут взять этой же ночью…
На пороге она еще раз оглянулась, и та прежняя, спокойная улыбка (о, теперь я понимаю, чего она ей стоила тогда!) мелькнула в уголках ее рта. Я бросился к ней:
— Милада!