Мне хотелось упасть перед ней на колени, но я был еще очень слаб и, прислонившись к стене, я глядел не отрываясь на застывшие в гипсе нетленные черты.
— Милада! — произнес я невнятно и хрипло.
Она глядела и улыбалась.
— Милада!
Я разговаривал с ней, как помешанный, я говорил о том, что без нее жизнь потеряла для меня смысл и значение, что я не могу работать, творить…
Но она глядела куда-то вперед, не на меня, а вперед; она не видела, не замечала меня, ибо таков был мой замысел — создать символ спокойного счастья не для меня, а для всех людей на земле…
Она уже не принадлежала мне одному, она улыбалась всему человечеству, его будущей счастливой судьбе без войн и пожарищ, без осиротевших семей и разрушенных городов, она была счастьем всех и для всех, но не для меня… не для меня одного…
Вот и все. Ты, конечно, поймешь, почему в своем отчаянии я вспомнил прежде всего о тебе и решил рассказать тебе обо всем.
Я закончил фигуру «Счастья», как обещал Миладе. Ты видел эту статую на выставке… Она понравилась тебе… Но чтобы счастье не осталось только гипсовым, надо еще многое и многое сделать…
О, нам нужно еще много трудиться, нужно много трудиться нам всем, чтобы то страшное время, что мы пережили недавно, уже никогда не повторилось опять.
За далью непогоды
Там, за далью непогоды,
Есть блаженная страна…
Есть в человеческой памяти могучая сила — способность вызвать издалека дорогие сердцу видения и картины, блаженную страну детства… Вдруг возникает передо мной давно не существующий сад, вечерняя заря, полыхавшая когда-то над темным фронтоном дома, и вот этот двенадцатилетний мальчишка в парусиновой косоворотке, в котором я узнаю себя самого. Я стою, запрокинув вверх голову, вглядываясь в глубину звездного неба, где, по словам тети Лизы, обитает бог Саваоф. По правде сказать, я боюсь этого библейского бога, ибо уже не раз мне доставалось из-за него. Совсем недавно отец высек меня за незнание священного текста:
— Опять не выучил, лентяй! Ну, повторяй за мной: «Царю небесный…»
— «Царю…» «Царю…» — бормочу я сквозь слезы.
— «Царю небесный», прохвост! — шипит отец, и пальцы его больно выкручивают мое покрасневшее ухо. — «Утешителю», негодяй! «Душе истины», скотина! «Иже везде сый…» — И, потеряв наконец терпение, он восклицает: — Снимай, мерзавец, штаны! Уж я тебе покажу! Я тебе покажу!..
И, стоя теперь посреди вечернего сада, я думаю: «А что, если Бог уже знает, что у меня в кармане рогатка? Что, если он явится ночью к отцу и нафискалит ему, что из этой рогатки я расколотил вчера уличный фонарь на углу Базарной и Бериславской?»
Но мысли мои вдруг прерываются далеким свистком: это, бесспорно, свистит Жоржик, мой приятель. Он обещал прийти в сад как только стемнеет. Я закладываю в рот два пальца и в свою очередь пронзительно свищу. Со стороны соседского забора доносится ответный сигнал.
— Жоржик! Жора! — окликаю я друга.
Тишина. Тирликают сверчки и медведки. Маттиола дышит в лицо одуряющим ароматом. Черный паук на своих воздушных трапециях начинает вечернее представление… Но вот приятель высовывает свою взлохмаченную голову из таинственных лопухов.
— Вась! А Вась! Знаешь, что я тебе скажу? — шепчет он хрипло.
— Нет, не знаю, — признаюсь я вполне откровенно.
— Мы завтра поедем на рыбную ловлю. За Днепр, на речку Гнилушку.
— На рыбную ловлю? Поклянись, что не врешь.
— Накажи меня Бог, ежели вру. Щупаков поедем ловить.
И Жоржик крестится черной рукой. Теперь я верю: клятва ужасна. Тот Саваоф, которого я только что мысленно себе представлял там, высоко в звездных пространствах, тот ветхозаветный седобородый Бог с воздетыми кверху руками, слышал и знает, что мы едем завтра на ловлю щук.
— А откуда, Жоржик, мы лодку достанем?
— Откуда? Да ведь дядько Зиновей одолжит ее нам. Раздобудь только пятиалтынный.
— Я сопру деньги у тетки, — говорю я в раздумьи. — Она, может быть, и не заметит.