— Есть ли кто из Модлинского сорок четвертого?
Подошел тут сбоку один солдатик, оперся на костыли, слушает. Посмотрел на Егора, сощурился:
— Собственно, вы про кого, отец?
— Да вот, — сказал Егор, — сродственник у меня был в полку, унтер-офицер. Тимофеев.
Сплюнул солдат на сторону, шаркнул по плевку туфлем.
— Как же не знать, — говорит. — Знаю, Миколой звать. Хороший был парень.
Екнуло сердце у Егора, холодок прошел по спине.
— Да, сильный был парень, — продолжал солдат. — Ходили вместе в атаку. Только его-то еще летось убили.
И поплыли куда-то стены, кровати, окна.
Пошатнулся Егор, присел на кровать, к солдату.
— Эх ты! Тетеря! — выругались раненые. — Человек, может быть, отцом им приходится, а ты сразу бабах: убили. Тоже язык — балалайка!
Вышел Егор на улицу — сами ноги вынесли из лазарета. Вот и дорога белеет за околицей, через пески убегает в степь. Прошел с версту — камни справа навалены. Камни еще с Миколой возили весной. Задувал в глаза Егору ветер, забивал глаза песком, покраснели глаза, набухли. Незаметно так и до дома добрался — всю дорогу мысли одолевали. Видит — идет кто-то по шоссе вперевалку. Неужто Корней Василич? Он самый. Идет, пошатывается.
— Здравствуйте, Егор Никанорыч! Давненько не видались.
Оплешивел Корней Василич, постарел, однако лицо веселое, ухмыляется.
— Что же, — говорит, — тютють моя баба. Фи-фи!
Удивился Егор: когда бы успел набраться? Только не в натуре Корнея Василича, чтоб в одиночку пьянствовать.
— Радость, — говорит, — у меня на душе превеликая, Егор Никанорович. Баба моя, жена — фюить — опрокинулась, стерва.
— Померла? — спросил Егор и перекрестился.
Засмеялся Корней Василич.
— Прямо не верю, — говорит, — счастью. Вольный я теперь человек. Что хочу, то и делаю. Всю жизнь меня ела, гадина.
Сразу при входе в хату вытащил Корней Василич из сумки знакомую баклагу. Помолчали немного — выпили. И от водки проснулась тоска, заморгал Егор глазами, заплакал:
— Ты пойми, Василич… сынок. Убили. Один был у мене… Убили.
После четвертой заплакал и Корней Василич:
— Я понимаю. Как не понять. Ты хоть знаешь, Егор, — был сын. А я что знаю? А? Что знаю? Аборты, гадюка, делала. Всех детей погубила, ре-ребяток…
Всхлипнул Корней Василич.
— Идем, — говорит, — на озеро. Хочу, — говорит, — в природу уйти от мира.
Вышли из хаты — пошли песками. Ветер трепал шелюгу на кучугурах, свистел и подсвистывал.
— Егор, — сказал Корней Василич, — стой!
Остановились на бугре у озера.
— Егор! Ты солдат… Я о войне, Егор… Вот, видишь, птичка?..
Корней Василич вынул из сетки жалко съежившегося, давно убитого бекаса. Намокшие перья нелепо топорщились во все стороны. Несколько минут молча смотрел на птицу, потом взял ее за лапки и отшвырнул далеко в болото.
— Егор, — сказал он, наклонив голову. — Внимая ужасам войны на волю пти-тичку отпускаю, — и заплакал.
От хмеля у Егора кружилась голова. Но одна была мысль ясная и колючая: «Нет сына, нет Миколы».
Вот плес, где вместе подстерегали уток. За тем кустом шелюги когда-то делали заседку… Подошел к воде Егор — кто-то взглянул на него из озера. Кто-то знакомый, родной. И хоть торчала бородка клином — узнал. Сын это. Микола. Стоит Микола в воде, а вокруг него облака белые, даже цапля летит в синем пролете неба.
Протянул Егор руки навстречу сыну, видит — и сын протягивает. И на сыне такая же куртка зеленая, как и на Егоре. Заплакал Егор от радости и пошел напрямик к сыну. С тихим бульканием вскакивали со дна пузыри — вода поднялась выше пояса. Ближе родное лицо. Уже совсем близко. И сразу тьма хлынула в очи Егору. Только руки взметнулись над плесом и со свистом поднялась спугнутая в камышах утиная стая.
Уткнувшись головой в кусты, спал Корней Василич, тихо всхрапывая. Рядом лежала пустая баклага от водки. Покачнулась на камышине поздняя камышовка и завела торопливо над озером: «Черек, черек, чик, черек».
А от Тендера, с моря, вставали черепашьи стада тяжелых осенних туч.
Кузькина Мать
Покажу вам Кузькину Мать. Покажу ее такой, какой она была на самом деле, — сухонькая, с седеющими уже висками, с лицом, похожим на печеный картофель, с маленьким носом, увенчанным на конце бородавкой.
Закроешь глаза — и в памяти, как в волшебном зеркале, сами собой встают картины. Вот берег Днепра, увешанный просыхающими неводами, и бронзовые фигуры рыбаков, и вербовые леса в далеком утреннем тумане. Вот покосившийся домик под обрывом на краю Цыганской Слободки. На домике заплатанная крыша, зеленая, поросшая мхом, похожая на шахматную доску… В заплатанных штанах выбегает на улицу Кузька и кричит своему приятелю через дорогу: