Тут же сидел знаменитый солист бас-кантанто — Голощапов: человек едва ли тридцати лет от роду, но уже приговоренный к близкой смерти. Чахотка превратила его в бледную тень, и только по молодецким, длинным курчавым усам, разветвлявшимся на концах, можно было судить, что не всегда он был тенью самого себя. Вуколу говорили, что до болезни Голощапов выглядел таким же крепышом, как и Василий Железов. Он таял с каждым днем, давно уже ничего спиртного не пил, голос спадал, но стоило ему запеть, как все покорялись очарованию этого небольшого теперь, но удивительно красивого, милого кантанто. В самом тембре бархатного баса было что-то хватающее за сердце. На сцене такому певцу была бы обеспечена известность, так как, кроме голоса, Голощапов обладал тонкой музыкальностью и душой настоящего художника. Но, искалеченный рабочий, потерявший на заводе правую руку и не способный более ни к какому труду, он всю свою душу и короткую жизнь вложил в нотное церковное пение.
Первые места за столом занимали солисты — артисты хора. Дальше следовали «туттисты», массовая хоровая сила: огромные мрачные люди, с длинными до плеч гривами, разговаривавшие тихим рокотом, напоминавшим гул пустой бочки, которую катят вниз по каменной лестнице. Из них выделялся человек с темным лицом, с длинной огненной бородой и рваными ноздрями — октавист Кузьмич, имевший мелочную лавочку и живший один в задней комнате ее. Никто не спрашивал его ни о фамилии, ни о вырванных ноздрях. От его глубокой металлической октавы морозом подирало по коже.
Легковой извозчик, тенор-солист Волков, отправляясь петь, снимал свой долгополый извозчичий армяк и являлся в хор в клетчатой пиджачной паре, щеголяя крахмальным воротничком. Худощавый, небольшого роста, но жилистый мужичонка с заскорузлыми мускулистыми руками, Волков был малограмотен, но хорошо знал ноты. Незначительное лицо его с козлиной бороденкой имело птичье выражение: невзрачный, серенький, напоминал он соловья и пел, как соловей. Люди, слышавшие Мазини, еще здравствовавшего тогда, говорили о Волкове, как о втором Мазини. Мягкий и полнозвучный, бархатного тембра голос его, совершенно свободно звучавший на самых высоких нотах, был достаточно силен, чтобы сделаться украшением оперы, но Волков не стремился туда, имея в родном городе собственный домишко на окраине, извозчичий выезд и кучу детей, да и по возрасту опоздал он делать карьеру, не говоря уже о его малограмотности. Так и застрял «второй Мазини» в провинциальном архиерейском хоре.
Кроме того, в капелле Тараса состоял еще выдающийся тенор-солист, соперничавший с Волковым, Глазунов. Теперь за поминальным столом они сидели рядом. Глазунов был кряжистый, приземистый брюнет, с корявым солдатским лицом, с коротко подстриженными черными усиками. На его голос обратили внимание только в солдатчине, когда он отбывал воинскую повинность. Там заставили его петь в полковой церкви. Отбыв службу, Глазунов заделался профессиональным церковным певцом.
Голос свой в противоположность всем берег: ничего не пил и табаку не курил. У него был сильный и обширный тенор ярко металлического тембра. Многие указывали ему путь на сцену. Тогда Глазунов решил брать уроки у единственной в городе учительницы оперного пения — той самой красивой дамы, жены адвоката Ленца, которая выступала на недавнем концерте. Когда замечательный тенор зазвучал под рояль богатой гостиной и наполнил металлом всю квартиру, певица пришла в ужас от слишком большой силы его. В полгода учительница сделала из громадного голоса, по своему вкусу, маленький, сладкий, «дамский» тенорок, над которым хохотал весь хор Тараса:
— Ай да оперный тенор!
— Вот так выучился!
— А ну, хвати, хвати! Прежде пел белугой, а теперь — снетком!
Певец плюнул на такое ученье и запел прежним могучим голосом. Мысль об опере, однакож, не давала ему покоя. Наконец, почти сорока лет, отправился Глазунов в Москву к директору консерватории, который, послушав его голос и узнав, что певцу тридцать восемь лет, сказал:
— У вас исключительный материал, вы могли быть всемирно знаменитым певцом, но учиться в сорок лет — поздно.
Вернулся Глазунов в архиерейский хор — навсегда.