— Постой! — крикнул Кирилл, но Груня звонко расхохоталась и вдруг исчезла в темноте.
Кирилл, пораженный неожиданностью, не успел слова сказать. У него было ощущение, будто ему дали пощечину. С опущенной головой медленно пошел он к дому. В избах летом по вечерам не зажигали огней. Деревня спала тихим, чутким сном.
В самое половодье, когда Волга вплотную подошла к Займищу и плескалась тут вот, под яром, приехали накануне троицы гости к Кириллу: двое — мужчина и девушка, говорили — брат с сестрой. Мало их видела деревня: больше в комнатах сидели, разговоры разговаривали. Гость как начнет говорить, целый день слышен в раскрытые окна его тонкий, ясный, ровный голос, немножко с картавинкой. Он говорит, а все слушают. Люди послушают, пообедают, отдохнут после обеда, опять придут под окна — а он все говорит. Только и можно понять: про народ говорит и что впереди будет — разглядеть старается. Наконец, Кирилл заговорил было, а тот ему: «Прекрасно, только разрешите мне маленькую вставочку сделать!» — и опять говорил до вечернего чаю: вставочка-то вдесятеро длиннее Кирилловой речи оказалась.
Позвенели чайной посудой, посмеялись, девичий голос да смех серебром сыпались. Потом гулять пошли. Тут их и видели: «он» — совсем молоденький, без усов, росту среднего, крепыш, волосы каштановые, густые, кудрявые, отпущены до плеч, как у дьякона, однако на дьякона не похож. Веселый, шутки шутит. Когда соломенной шляпой обмахивался, запомнили люди большой лоб и крепко сжатые губы с усмешечкой. «Она» — на брата похожа: и лоб и усмешка. Над Кириллом подшучивала, а у него куда только важность подевалась, — увивается, гибкий да ловкий стал.
На другой день отправляли дощаник общественный шестивесельный через Волгу в город.
Видит народ — гости молодые в дощаник садятся, Кирилл с ними же едет, а по заливу молодежь в бударках катается, по-праздничному делу — нарядная, девки в веночках из кукушкиных слезок. Когда все сели, полон дощаник — мужики и бабы в город огурцы, яйца да ягоды продавать, — Онтон снял картуз, по волжскому обычаю перекрестился: через матушку-Волгу бурливую плыть пятнадцать верст — небось, перекрестишься, звонко крикнул: «С богом!» — гребцы подняли весла.
— Песню! — и запел тенорком:
Хор подхватил, гребцы ударили в весла.
Смеялся Кирилл.
— Эх, не ту песню запели, надо бы вот какие слова:
Зычно гаркнул, аж барышня уши зажала.
— Хорош у меня голосок?
Засмеялись мужики:
— Ну и глотка у тебя, Кирилл!
Гость молодой, смеясь задушевно, руку Кириллу жал:
— Хорошие слова для песни!
А дощаник — знай бежит по разливу, где разлился глубокий Проран.
И когда выбежал на Взмор — чуть видать его от Займища стало, шесть длинных весел, сверкая на солнце, как крылья, вынесли пловцов на коренную Волгу, — хор умолк в широком водном раздолье, с Волги ветерком потянуло, гордо взвился белый полотняный парус, густо зазвучала, доносясь издалека, знаменитая, нестареющая, богатырская песня «Вниз по матушке по Волге…»
Дружно, как один, звенели тенора:
В то время как песня ширилась и нарастала, вперерез ей, вперебой и все-таки ладно, призывно вступили басы:
В самом верху, над всем хором, как звонкий жаворонок, высоко, младенческим криком взвился испуганный подголосок:
Но густые басы со спокойно-шутливой усмешкой, как волной, покрыли его:
Серебром отливая, слились, наконец, глубокие звуки с самыми тонкими и поплыли стройно затихающим аккордом в бескрайную речную даль.
С другого края поймы, около деревни, из затопленного леса, где зеленые дубы, дивясь на себя, стояли по пояс в играющей бурливой быстрине, где сновали лодочки-байдарки, давно уже заливалась саратовская гармонь с ладами да колокольцами серебряными, перекликались между собой волжские песни, весенние песенки: