Он осмеивал веру народнической интеллигенции в скорое пришествие русской революции, вышучивал не без скрытой боли и пережитые им самим ошибки.
— Когда мы ходили в народ, — усмехаясь, говорил Филадельфов, — то у нас относительно этой самой — прости, господи!.. — скорой революции такой был расчет: ведь каждый человек может распропагандировать, ну, хоть трех человек? Конечно! А из этих троих каждый тоже троих может? Может! Таким образом, по нашим вычислениям выходило, что не более как в три года можно просветить всю Россию и поднять революцию. Хе-хе-хе!
— Вы ходили в народ? — с любопытством спросил Вукол.
— Ходил.
— Ну, как вы это делали? С чего начали?
— Очень просто: пошел на толчок, купил поддевку, рубаху, сапоги, надел все это на себя и пошел!
— Интересно! — завистливо волновались «журналисты».
Филадельфов рассмеялся.
— Да! Но тут-то и обнаружилось наше незнание народа и даже незнание самих себя! Мы решили прежде всего освободить мужика от веры в бога. И действительно отчасти создали таких мужиков. Но что же оказалось? — Он помолчал и вдруг страстно и убежденно крикнул: — Нет хуже, нет гаже скороспелых беспринципных полузнаек — невежественных мужиков, не верящих в бога! расчет наш оказался неверен: революцию в три года не создашь!
Филадельфов не верил теперь и в террор: он проповедовал медленную просветительную работу, работу сельского учителя, насаждение хоть какой-нибудь культуры.
Смех его был напоен тайной горечью, он более не сидел за столом — ходил по комнате и говорил в состоянии страстного подъема.
Такому человеку нужна была трибуна, широкое поле, с которого голос его должен был бы раздаваться на всю Россию, но, находясь чуть не под домашним арестом, он рад был говорить хоть потихоньку дома, перед зеленой молодежью, в надежде, что, быть может, это маленькое дело даст когда-нибудь свои плоды. В суждениях его было много верного понимания действительности. Это был из немногих тогда людей, одаренных чутьем жизни, способных угадывать события.
Но он говорил не с трибуны, и перед ним не было площади, наполненной народом. Слушали его Клим, Вукол и Фита, и только для них лились его яркие речи.
С пылающим сердцем и горящими глазами юноши переживали незабываемые для них минуты.
Речь Филадельфова заняла почти весь вечер. Когда он кончил, с побледневшего лица его еще некоторое время не сходило вдохновенное выражение. Потом оно ушло, и перед ними был опять внешне веселый человек с некрасивым лицом, то и дело менявшим многочисленные оттенки иронии, грусти.
— Вы сегодня были в особенном ударе, Василий Васильич! — сказал брюнет с крахмальной грудью.
Филадельфов засмеялся.
— Ах, Александр Иваныч! такой уж я, видно, человек непутевый: другой, если заговорит об умном, то и лицо сделает умное, — тут он внезапно изменил лицо, — а я вот говорю об умном, а рожа глупая!
Все смеялись.
Он вздохнул и сказал задушевно:
— Иногда, когда никого в доме нет, лежишь один в комнате — рождаются мысли и самого тебя захватывают: приятно ведь, когда голова хорошо работает!.. Откуда-то все это приходит, а потом исчезает. Кто-нибудь войдет, заговорит — и течение мысли изменяется. Да, дорогие друзья, революция, конечно, будет, но не так скоро: предстоит длительная подготовка, саперная работа, затяжная борьба.
Ему стали возражать Солдатов и Александр Иваныч. Оба были сторонниками террора. Незаметно их спор перешел в область науки и теории, мало знакомую юнцам. Многое в серьезной беседе, в которой принимали участие и обе женщины, было им непонятно.
Наконец, заметив, как беспомощно они хлопают глазами, Филадельфов оборвал спор забавной шуткой и неожиданно снял с подоконника большую концертную гармонь.
— Довольно умных разговорчиков! Лучше я вам сыграю что-нибудь!
Он взял тягучий аккорд: прекрасный инструмент звучал, как фисгармония, двухрядные клавиши были с полутонами, Филадельфов заиграл что-то веселое и неожиданно запел:
И, залившись веселым смехом, стукнул брюнета по коленке.
— Ведь это про вас песенка-то, Александр Иваныч! Сам сложил!
Серьезный, молчаливый «террорист» вдруг добродушно улыбнулся.
— Ну, не буду, боюсь рассердить! Оставайтесь в мыслях террористом, бог с вами! Лучше я из оперы вам что-нибудь!..