Выбрать главу

— Ваше благородие!.. Будьте отец родной!.. Ай-ай! Простите, ваше благородие!.. Не буду, ваше благородие! Ай-ай! Не буду!..

Чем больше меня истязали, тем чаще припоминал я образ дорогой матери и раздирающим душу голосом вопил по-своему:

— Гевалт, мамуню! Гевалт! Ай-вей! Гева-а-алт!

Это вызывало только учащенный свист розог и грубый хохот моих мучителей, которые все науськивали:

— Жарь его, пархатого, жарь больше! Я те задам «гевалт», стервец!

Мое положение становилось с каждым днем все ужаснее. К довершению беды, я стал хиреть, часто приходилось лежать в лазарете, где у меня оказались новые мучители. Это были фельдшера из выкрестов. Я никак не могу объяснить себе по прошествии стольких лет причину этой затаенной вражды, этих утонченных жестокостей, которые над нами проделывали вообще выкресты из кантонистов и в особенности проклятые фельдшера. Была ли это досада на свою бесхарактерность? Они, такие верзилы, не имели мужества, чтобы устоять против розог и быстро отреклись от своей веры, порвали все связи с родными. Они очутились в двусмысленном положении людей, отставших от одного берега и не приставших к другому, тогда как такая мелюзга, как я, например, стойко держалась, или они действовали по указанию командира, — не знаю. Думаю, что тут действовали обе причины, но мне солоно приходилось от этих выкрестов. Вместо того, чтобы лечить меня, они все время уговаривали меня креститься, говоря, что я один упорствую, тогда как все мои товарищи давно поддались. Мне нужен был покой, а меня били по чем попало, стращая невероятными пытками, если я буду упорствовать, суля золотые горы, если соглашусь на их предложение.

— Чем ты лучше других, дрянь ты этакая! Что за цаца в самом деле!

Страшный командир, которого я боялся пуще огня, часто наведывался ко мне.

— Ну что, согласен? — хрипел он, входя в палату, где я лежал.

— Никак нет, ваше высокоблагородие, — рапортовали фельдшера.

— Черт его знает, этого паршивца. Я из него выбью эту дурь! — ворчал он, награждая меня по пути затрещиной, от которой искры сыпались из глаз.

Долгое время я не верил, что они в самом деле проделают со мной то, чем постоянно стращали, и полагал, что все это говорится только для того, чтобы запугать меня, больного, истощенного болезнью, побоями и недостатком питания. Надо сказать, что нас отвратительно кормили. Мы жили впроголодь, питались чуть ли ни одним хлебом, отчасти по собственному желанию, из боязни оскоромиться трефной пищей, которая подавалась выкрестам в корытах, как поросятам. Но скоро я увидел, прежде, чем выписаться из лазарета, что угрозы моих мучителей не были пустыми словами, что меня всерьез решили доконать.

Однажды, после утреннего визита командира, долго шептавшегося с фельдшерами, меня раздели донага, растянув во весь мой рост на кровати, к которой привязали руки и ноги. Я сначала подумал, что будут пороть, но никто меня пальцем не тронул.

Мое тело облепили каким-то пластырем и только… Сначала мне было даже довольно прохладно. Впоследствии я узнал, что это была шпанская мушка. Что я перестрадал в тот день, даже невозможно выразить. Тело вздулось, я был в жару, орал во всю глотку, думал, что конец мой пришел, в особенности, когда стали сдирать эту проклятую мушку. Не помню, сколько времени я пролежал в беспамятстве после этой пытки, но зато догадался по ругательствам и обращению со мной фельдшеров, что это не последний опыт для того, чтобы сломить мое непонятное упорство. Опять начали приставать:

— Ну, что, согласен, стервец? Нет? Смотри, брат, как бы хуже не было.

Я искренне желал смерти, которая избавила бы меня от этой каторжной доли, которой конца не предвиделось. А тут неотвязчивые воспоминания о матери, о дедушке не давали мне покоя. Бедная мама, хорошо, что умерла, чтобы не видеть, как мучат ее единственного сына, которого она прочила в раввины.

А кругом раздаются зловещие смешки, совещаются о какой-то виселице, которая удивительно помогает, когда приходится иметь дело с такими дураками, как я. Они часто употребляют это средство и всегда с успехом. Сам командир разрешил. За что, Господи, такие муки? Когда же я, наконец, от них избавлюсь? Измученный и разбитый, я заснул тяжелым сном.