На это также не имелось возражений, ибо Роман Романыч слыл среди приятелей за отменного певца.
И действительно, голос имел хотя и не какой-нибудь особенный, но довольно-таки приятный: тоже — юношеский, нежно-серебряный, волнующий.
Для домашнего пения, во всяком случае, неплохой.
Петь Роман Романыч любил. И поэтому частенько приглашал к себе Алексея с гитарой и старого знакомого, тоже владельца парикмахерской, Иуду Кузьмича Моторина.
Роман Романыч и Иуда Моторин пели, а Алексей подыгрывал на гитаре.
Иуда Кузьмич Моторин был пожилой, высокого роста мужчина, с английским пробором и небольшими пушистыми бакенами. Одевался он по моде и со вкусом и вид имел в высшей степени солидный и величественный.
Но стоило Иуде Кузьмичу раскрыть рот — впечатление у всех моментально менялось.
Дело в том, что Иуда Кузьмич всегда говорил или что-нибудь совершенно бессмысленное, или в лучшем случае — до тошноты пошлое.
Серьезных разговоров не только с самим Иудою Кузьмичом, но и ни с кем в его присутствии вести было невозможно, так как Иуда Кузьмич, прицепляясь к самым обыкновенным словам, прерывал говорившего совершенно нелепыми фразами.
Достаточно было кому-нибудь произнести самое обыденное и общепринятое «в чем дело?», как Иуда Моторин выпаливал: «Дело было не летом, а в деревне».
И, зажмурив глаза, оскалив крепко сжатые зубы, долго трясся от мучительного, похожего на плач смеха; потом, утирая слезы, облегченно вздыхал:
— Фу-у… Спаса нет.
На приветствие «здравствуйте» Иуда Кузьмич отвечал: «Барствуйте». На «до свидания» — «Не забудь мои страдания».
И гоготал долго и мучительно, точно плакал, и наконец заключал свой тяжелый смех обязательным «Спаса нет».
Иуда Моторин любил детей и обыкновенно рассказывал им сказки в таком роде:
«Жили-были старик со старухой у самого синего моря, стало быть, на Фонтанке, на Васильевском славном острове. У них не было детей, а третий сын был дурак и звали его, понятно, Матреной. Был он писаный красавец: ростом — великан, без вершка — аршин с шапкою; круглолицый, что петух; белый, как голенище; кудрявый, что солома; правым глазом не видел, а левого вовсе не было…»
И так далее, вся сказка — нелепость на нелепости.
Смеялся при этом Иуда Моторин больше, чем самые смешливые дети.
Впрочем, смеялся он по всякому поводу, а также и без повода.
Мог смеяться, глядя на газетчика, мороженщика, на горбатого урода и на красавицу, на мчавшийся трамвай и на недвижный монумент.
На всякое явление и событие Иуда Кузьмич первым долгом реагировал смехом.
Когда опускали в могилу его горячо любимую жену, могильщик, случайно оступясь, чуть не свалился в яму.
Убитый горем Иуда Кузьмич, за секунду до этого плакавший навзрыд, не утерпел и бросил по адресу неловкого могильщика:
— Вали валом — после разберем.
И, сморщась и сотрясаясь от смеха, прошептал свое неизменное: «Спаса нет». Даже когда увидел возмущенные и испуганные лица родственников жены, не смог сдержать непристойного смеха и был вынужден симулировать истерический припадок, дабы сгладить неловкость создавшегося положения.
Вечера, на которых Роман Романыч и Иуда Кузьмич Моторин услаждались своим собственным пением, обыкновенно сопровождались выпивкою.
Выпивали не спеша, с церемониями: с приветливыми улыбками и полупоклонами протягивали друг другу рюмки, чокались.
— Будьте ласковы, Иуда Кузьмич, Алексей Степаныч, — говорил Роман Романыч с учтивой важностью.
— За всех пленных и за вас, не военных! — усмехался Алексей.
— За плавающих и путешествующих! — подхохатывал, подмигивая, Иуда Моторин.
Но сперва выпивали немного.
После третьей-четвертой рюмки, когда водка слегка ударяла в голову, Роман Романыч, потирая руки и ясно улыбаясь, обращался к гостям:
— Что ж, друзья, откроем наш очередной музыкально-вокальный вечер, а?
— Вечер с участием, — вставлял Иуда Кузьмич и, оскаливая зубы, приготовлялся к смеху.
Алексей настраивал гитару, брал несколько негромких аккордов, и Иуда Кузьмич, едва сдерживая смех, начинал подпевать что-нибудь нелепое:
Или:
И, не кончив песни, давился смехом.