Опять — сыскное, часть, тюрьма. Сон — по свистку, кипяток, обед, «Бижу», пюре.
А надежда не гаснет.
— Год разменяю — пустяки останется, — мечтает вслух какой-нибудь делаш.
А пустяки — год с лишним.
А жизнь проходила. Разменивались года.
«Год разменяю!» — страшные слова.
А жизнь проходила.
И чужая чья-то жизнь. Многих, кого ненавидели, боялись и втайне завидовали кому эти мечтающие о жизни… жизнь проходила.
Война… Всех под винтовку. Кто-то воевал, миллионы воевали.
А тут — свисток, поверка, молитва, «Бижу», пюре — модные папиросы, модное блюдо.
Конец войны досиживал Ванька-Глазастый в «Крестах». Третья судимость. Второй год разменял.
И вдруг — освободили.
Не по бумаге, не через канцелярию, не с выдачею вещей из цейхгауза.
А внезапно, как во сне, в сказке.
Ночью. Гудом загудела тюрьма, словно невиданный ураган налетел.
Забегали по коридору «менты», гася по камерам огни.
И незнакомый, пугающий шум — пение.
В тюрьме — пение!
Помнит Ванька эту ночь. Плакал от радости первый раз в жизни.
И того кричащего, на пороге распахнутой одиночки, запомнил Ванька навсегда.
Тот, солдат с винтовкою, с болтающимися на плечах лентами с патронами, в косматой папахе, — не тюремный страж, не «мент», а солдат с воли, кричал:
— Именем восставшего народа, выходи-и!
И толпилось в коридоре много: и серые, и черные, с оружием и так.
Хватали Ваньку за руки, жали руки. И гул стоял такой — стены, казалось, упадут.
И заплакал Ванька от радости. А потом — от стыда. Первый раз — и от радости, и от стыда.
Отшатнулся к стене, отдернул руку от пожатий и сказал, потеряв гордость арестантскую:
— Братцы! Домушник я… Скокер!
Но не слушали. Потащили под руки. Кричали:
— Сюда! Сюда! Товарищ! Ура-а!..
И музыка в глухих коридорах медно застучала.
Спервоначалу жилось весело. Ни фараонов, ни фигарей.
И на улицах, как в праздник, в Екатерингофе, бывало: толпами так и шалаются, подсолнухи грызут.
В чайнушках — битком.
А потом — пост наступил. Жрать нечего. За «саватейкою», за хлебом то есть, — в очередь.
Смешно даже!
А главное — воровать нельзя. На месте убивали.
А чем же Ваньке жить, если не воровать?
Советовался с Ломтевым.
У того тоже дела были плохи. Жил на скудные заработки Верки-Векши, шмары.
Плашкетов уже не содержал — сам на содержании.
Ломтев советовал:
— Завязывать, конечно, нашему брату не приходится. Надо работать по старой лавочке, только с рассудком.
А как с рассудком? Попадешься, все равно убьют. Вот тебе и рассудок!
Умный Ломтев не мог ничего верного посоветовать.
Время такое! По-ломтевски жить не годится.
Бродил целыми днями Ванька полуголодный. В чайнушках просиживал до ночи за стаканом цикория, ел подозрительные лепешки.
А тут еще, ни к чему совсем, девчонка припомнилась, Люська такая.
Давно еще спутался с нею Ванька, до второй судимости было дело. А после сел, полтора года отбрякал и девчонку потерял.
Справлялся, искал — как в воду.
И оттого ли, что скучно складывалась жизнь, оттого ли, что загнан был Ванька, лишенный возможности без риска за жизнь воровать, почву ли потерял под ногами — от всего ли этого вдруг почувствовал ясно, что нужно ему во что бы то ни стало Люську разыскать.
С бабою, известно, легче жить. Костя Ломтев и тот на бабьем доходе.
Но главное не это. Главное, сама Люська понадобилась.
Стали вспоминаться прежние встречи, на Митрофаньевском кладбище прогулки.
Пасхальную заутреню крутились как-то всю ночь. И весело же было! Дурачился Ванька, точно не торгаш, не деловой, а плашкет. И Люська веселая, на щеках ямки, ладная девочка!
Мучился Ванька, терзался.
И сама по себе уверенность явилась: не найдет Люськи — все пропадет.
Раз в жизни любви захотелось, как воздуха!
С утра, ежедневно, путался по улицам, чаще всего заходил к Митрофанию.
Думалось почему-то, что там, где гулял с Люською когда-то, встретит ее опять.
Но Люська не встречалась.
Вместо нее встретил около кладбища Славушку.
Славушка его сразу узнал.
— Глазастый! Черт! Чего тут путаешься? По покойникам приударять стал, чего ли?
Громадный, черноусый, широченный. Московка — на нос. Старинные, заказные лакировки — нет, таких людей теперь не встречается.
Под мухою. Веселый. Силач.
Здороваясь, так сжал Ванькину руку — онемела.
— Работаешь? Паршиво стало, бьют, стервецы. Кулясова знаешь? Убили. И Кобылу-Петьку. Того уж давно. Теперь, брат, иначе надо. Прямо — за горло: «Ваших нет!» Честное слово! Я дело иду смотреть, — понизил тон Славушка. — Верное. Хочешь в компанию?