А с полдня: «цветы-цветочки», «мороженое» по десяти раз и «садова земляника».
С земляникою мужики бородатые, в красных рубахах с горошинами — вроде разбойников или палачей. Широко вздувались рукава. А на голове, на длинном лотке, — корзинки с яркими ягодами. И как рукава — красная, с горошинами, вздувалась ситцевая покрышка над лотком.
Все — от рубахи до ягод на лотке — яркое, красное.
Красивые — мужики-земляничники.
Много — татар-халатников. Их дразнили «свиным ухом» или спрашивали:
— Князь, а князь, не видал ли ты пса-татарина?
Бывали не повседневные, а редкие события.
Пьяный наборщик Селезнев окна бил у себя в квартире.
У чиновника Румянцева сынок утонул, Володя.
Страшный был день, осенний.
С Петропавловской из пушек палили. Наводнение было.
Володя, как оказалось после, воду бегал смотреть на Фонтанку (от Славнова дома близко).
И как-то вот утонул.
Страшный был день.
Ветер зловеще выл, и потерянно стонали флюгарки на трубах.
Серые тучи катились быстро и низко.
Косой, колкий дождь хлестал.
И вдруг голос во дворе, дворника Емельяна голос:
— Барин, а барин!
Тревожный голос. Тревожный и потерянный, как стон флюгарок.
Емельян кричал во второй этаж чиновнику Румянцеву:
— Барин, а барин! Ваш мальчик… Уто-о-п!
Это неправильное и продолженное, как стон, «уто-о-п» страшнее было правильного «утонул».
Несмотря на непогоду, захлопали отворяющиеся рамы.
Застучали торопливые шаги по панели, к воротам. В шапке, но без пальто, с поднятым воротником пиджака, пробежал по панели, к воротам, чиновник Румянцев. Слышались голоса.
Много славновских любопытных жильцов, несмотря на непогоду, побежало на Фонтанку.
Веню не пустили родители.
Сидел на окне.
На тучи смотрел серые, как дым, быстро катящиеся.
Ждал, когда принесут Володю Румянцева.
Тревожно, неспокойно было на душе.
И пришли во двор певцы бродячие, несмотря на непогоду. Четверо. Трое мужчин и женщина.
И, несмотря на непогоду, запели.
Ветер зловеще выл. Стонали флюгарки.
Серые, низко катились тучи. Как дым.
И певцы запели:
Вене стало не по себе.
И хотя пели о том, что какая-то Марусенька мыла «белые ноги» и что на нее напали гуси, которым она кричала: «Шижма! Летите, воды не мутите!» — мальчику казалось, что певцы посланы к е м - т о спеть о Володе, утонувшем «на речке, на том бережечке».
А когда раздались слова:
стало совсем нехорошо. Представилось почему-то, что старуха, играющая на скрипке, — или ведьма, утопившая Володю, или Володина смерть.
И вставал мучительный вопрос:
«Зачем старуха — со скрипкою? Разве старухи играют на скрипках?..».
Редкие песни — не мучили. Редкие были — ясны. Когда в праздники отец пел: «Нелюдимо наше море» или «Среди долины ровныя» — тоже было томительно и неясно.
И удивляло Веню, что во всех песнях не было радости…
пели маляры и штукатуры.
И представлялся уходящий куда-то человек, тоскливо воющая собака и дом, заросший травою, как могила.
Даже о саде зеленом те же штукатуры и маляры пели невесело: грусть-тоска о саде, рано осыпающемся, и о разлуке с каким-то другом, отправляющимся далече.
Но особенной неудовлетворенностью веяло от излюбленной всеми мастеровыми песни. Каждый день слыхал ее Веня.
Вся от начала до конца — похоронная, но не трогающая, а назойливая, неотвязная, как зубная боль. И мелодия неотвязная, незабываемая, как ошибка.
Двенадцатилетним Веня увлекался игрою в карточки. В моде тогда была эта игра. Азарт какой-то поголовный, поветрие.
Целые коллекции ребятишками составлялись. Покупались за деньги, выменивались на сласти и игрушки. В мусорных ямах, в садах, во всех закоулках искали папиросных коробок.