Выбрать главу

Сощурилась на часы.

— Скоро нам отправляться, как скажете?

— Да, скоро, — ответил Аквилонов.

Решительно встал:

— Где у вас вода?

— Вот, в графине, на том столе. Да чего вы дурачитесь? — засмеялась Елизавета Александровна. — Кто же поверит такой ерунде?

— Я сам не верил, а вот пришлось же поверить, — сказал Аквилонов, наливая воду в стакан, а в мыслях билось: «Не так! Не так! Надо проще, больше пошлости, комедиантства. Пусть не захочет пить, да выпьет».

Слегка подтянул рукава, заговорил шутливо:

— Видите, все делается на глазах у публики. Без малейшего обмана. Обыкновенный стакан и обыкновенная вода. Главную роль здесь играет обман чувства, так сказать, иллюзия вкуса. Какое, например, вино вы желаете иметь вместо этой воды?

— Абрау-Дюрсо! — сказала Елизавета Александровна, улыбаясь.

— Прекрасно. Надо бы ложечку.

— А без ложечки ничего не выйдет?

Она подошла к буфету, подала ложечку.

Аквилонов поставил стакан на стол. Опять подтянул рукава, показал руки, что в них ничего нет, как это делают фокусники. А в мозгу поспешно мелькнуло: «Надо слова, вроде персидских. Какие? Черт их знает!» Стал мешать ложечкою в стакане и, прислушиваясь к жалобному бряканью ложечки, тщетно силился придумать какие-нибудь непонятные слова.

— Мы опоздаем, — сказала Елизавета Александровна.

— Сию минуту.

«Гушар, мурсула, ашам», — вдруг пришли в голову нелепые слова.

Аквилонов опять подтянул рукава, сказал, улыбаясь:

— Будьте добры, сядьте на диван в совершенно спокойной позе. Повторите про себя название напитка, какой хотели бы получить.

— Господи, какой вы мальчишка! Я никогда не предполагала.

Она все-таки села.

— Так-с! Сидите смирно. Не волновайтесь, сделайте умное интеллигентное лицо, — паясничал Аквилонов. — Возьмите в правую руку стаканчик. Прекрасно.

Она, смеясь, взяла стакан. Рука дрожала от смеха, вода расплескивалась.

— Сейчас я скажу три магических слова: «Гушар, мурсула, ашам». После слова «ашам» — пейте!

Аквилонов стал против сидящей на диване, все еще продолжавшей смеяться Елизаветы Александровны, поднял руки к голове, точно закрывая уши. Повернулся на каблуках, чтобы не видеть, когда она будет пить. Чувствовал — силы его оставляют. Сказал громко и поспешно:

— Гушар!

Обернулся к ней. Она улыбалась. Опять повернулся на каблуках.

— Мурсула! — выкрикнул. Губы задрожали.

Третий оборот.

Зажмурил глаза, с силой заткнул уши и, весь дрожа и чувствуя в груди ледяной холод, прокричал:

— А-а-шам!

И стоял так, зажмурясь и до боли зажав руками уши. Наконец осторожно открыл глаза и опустил руки.

В комнате было темно и необычайно тихо.

«Почему нет огня? Кто погасил?» — дрожа и слабея, думал Аквилонов.

Свет загорелся в лампочках.

«А вдруг яда не было? Какая-нибудь сода?»

От этой мысли снова поднялась дрожь во всем теле и захолодело в груди.

Подошел, едва переставляя ноги, к столу.

Не хватало силы обернуться назад, туда, откуда словно надвигалась томящая тишина.

Думал медленно: «Взять деньги… Если жива — закричит».

Непослушною рукою долго открывал ридикюль. Вытаскивал одну за другой три перехваченных резинками пачки и засовывал в карман.

Тишина точно усилилась.

Хотел двинуться вперед, к двери, но вдруг вспомнил, что в графине осталась отравленная вода.

«Нельзя оставлять, нельзя, нельзя», — зашептал и, не оборачиваясь, попятился назад, сильно сощурив глаза и затаив дыхание.

Протянув назад руку и шаря ею, нащупал столик. Осторожно взял графин. Быстро, на цыпочках, пошел к двери, думая:

«Вот так, так, так!..»

Но, сделав несколько шагов, остановился. Забили часы.

Не отводил глаз от циферблата.

Часы били глухо и тягуче, и казалось, никогда не прекратится их глухое унылое гудение.

Наконец гудящий звук затих.

Аквилонов, как бы пробудясь от кошмара, весь в липком поту, со стесненным дыханием, почти выбежал из комнаты.

6
ВЕЧЕРНИЕ ПОХОРОНЫ

Все осталось втайне. Следов никаких.

Даже единственное, что, возможно, могло бы навести на подозрения о совершившемся злодеянии, — графин, — это вещественное доказательство Аквилонов уничтожил.

Не бросил где-нибудь в пустынных кварталах Васильевского острова, где жила Сенчукова, не спустил в Неву, а привез на извозчике к себе на квартиру, предварительно завернув его в свой длинный пуховый шарф.

Дома тщательно и осторожно выполоскал графин, а потом, завернувши его в тряпку, истолок как можно мельче и осколки выбросил в помойное ведро.

Это была уже излишняя предосторожность.

В газетах, в отделе происшествий, под заголовком «Самоубийства», прочел: «Отравилась Е. Сенчукова, 32 лет».

Получая отпуск, дела своему заместителю сдал в полном порядке.

Казалось бы, все обошлось как нельзя лучше.

Но между тем Аквилонов чувствовал себя неспокойно.

Не раскаяние и не боязнь, а нечто другое начинало не на шутку тревожить: это какая-то непонятная  н е о щ у т и м о с т ь  самого себя.

Раньше — в гимназии, на службе в тресте, вне гимназии, вне службы — словом, везде — Аквилонов постоянно ощущал, что он есть: не гимназист Аквилонов Алексей, не счетовод-кассир треста Алексей Исаевич Аквилонов, а он — он, без имени, без звания, без возраста — безликий, почти бессмертный.

Теперь же сознавал себя как счетовода-кассира, Алексея Исаевича Аквилонова, совершившего растрату и ограбление с убийством.

И напрасно старался доказать себе, что, совершая преступление, действовал сознательно и обдуманно, напрасно призывал на помощь персидский фокус: то, что еще недавно казалось оправданием, опорным пунктом, теперь теряло твердость, колебалось, зыблилось, как разрушаемая землетрясением почва.

Ясно сознавал, что потерял себя  п р е ж н е г о: свободного, почти бессмертного.

Возможно, потерял навсегда.

А от этого сознания становилось уныло и безнадежно, как после большой потери, после смерти близкого человека.

Но это состояние уныния и безнадежности переносил, как переносит человек продолжительную зубную боль: напряженно-выжидающе.

И странно: о самом убийстве почти не вспоминалось; так, иногда, смутно, как о неприятном сновидении.

Временами делалось невыносимо. Это когда долго находился наедине с самим собою.

Тогда каждый шаг, каждое движение ощущалось как чье-то чужое, н о в о е . Тогда казалось, что весь он точно заключен в какой-то футляр, как черепаха в панцирь, как в раковину улитка.

И не только мысль, воля, не только внутренняя жизнь казались чем-то стесненными, а все, от тоненького волоска до кончика мизинца, было словно заключено во что-то — лишено прежней независимости и свободы.

Чудилось, что даже жесты, походка и голос стали чужими.

Ощущение это бывало едва уловимое, а оттого особенно тревожащее.

И всегда не любивший смотреться в зеркала, теперь прямо отворачивался от них, словно боялся увидеть вместо своего лица чье-то чужое.

У себя в квартире завесил зеркала простынями.