Этой умной и обстоятельной речью Суворов раз навсегда покорил сердце, ум и волю наивной, мягкосердечной тети Паши.
— Говорит он у меня, — рассказывала она знакомым женщинам, — ну прямо, как из кранта льет. И все к слову, и все к месту, и все по-ученому.
Суворов не любил говорить просто.
Даже свою гармонию называл не просто гармонью или баяном, а непременно:
— Хроматическая гармония «баян».
Ежедневно, к шести вечера, Суворов отправлялся играть в ресторан «Саратов».
Шел он обычным шагом, мелким и неторопливым, слегка шаркая подошвами мягких лакированных сапог. Словно танцевал.
В левой руке — гармония в шагреневом футляре.
Нес ее Суворов осторожно, как ведро с водою.
И выражение лица у него было томное: глаза прищурены, губы, выпяченные как бы для поцелуя, приподнимали рыжеватые колечки усов к большому, с крупными рябинами, носу.
В ответ на приветствия знакомых Суворов не раскланивался и не подавал руки, а вскидывал голову и каким-то особенным благословляющим жестом подносил руку к козырьку фуражки.
Если кто-нибудь окликал:
— В «Саратов», Женя?
Отвечал, пожимая плечами:
— Я думаю.
У входа в «Саратов» на мгновение останавливался, разглядывая пеструю афишу, где он изображался румяным черноусым красавцем, играющим на «череповке».
В ресторане томное выражение лица Суворова сменялось недоступным и строгим. И только на поклоны отвечал так же благословляюще.
На эстраде Суворов держался еще недоступнее: не отвечал на приветствия даже лучших друзей, играя, не ерзал на стуле, не наклонял уха над баяном, не держал такта притоптыванием, а сидел как изваянный, недвижно глядя поверх голов сидящих за столиками людей.
Похоже было, что он не трактирный музыкант, а жрец, совершающий неведомый ритуал.
Это впечатление усиливалось при виде разостланной на его коленях не простой подстилки, суконной или сатиновой, как у всех гармонистов, а малинового бархата, с бахромою и с каким-то зеленым и золотым шитьем.
Но если бы кто пристальнее вгляделся в устремленные мимо людей глаза Суворова — не поверил бы ни его торжественной осанке, ни бархатному, с золотом и бахромою, плату и удивился бы, что человек с такими глазами сочинял когда-то веселые польки и только что играл бодрый марш прославленной республиканской конницы.
Глаза Суворова, большую часть жизни видевшие одно и то же: чадные трактирные комнаты, столики, пьяных, — глаза были безотрадные, опустошенные, как осенние овраги.
Такие глаза встречаются у людей, годами сидящих в тюрьме.
Такие же, вероятно, были у алхимиков.
Иногда посетители «Саратова» видели Суворова не таким, каким он бывал всегда.
Входил он в зал не томно-танцующей походкою, а порывистою, немного бесшабашною. Здороваясь, не благословлял, а попросту кивал головою или даже подавал руку. У некоторых столов останавливался, разговаривал, весело смеясь. Вертелся на беспокойных ногах, то и дело откидывал то одну, то другую полу поддевки.
И игру начинал не сразу, «с подсчета», как постоянно, а усаживался на стуле плотно и решительно, наклонял голову над баяном и долго, задумчиво смотрел в пол.
Потом начинал тихо наигрывать что-то.
Звуки всплывали, задумчивые. Вздыхали басы, тоже словно думая, вспоминая давнее, забытое.
Звуки — не полные, отрывистые, смутные, казалось, искали что-то потерянное и не могли найти.
Наконец Суворов встряхивал желтыми, подстриженными в кружок, волосами, укреплял на коленях баян.
Начиналась настоящая игра.
Оживлялись сидящие за столами, топали в такт, поднимали вверх стаканы. Кто-то пел сиплым, немолодым голосом:
— Женя! «Уж ты, сад!..» Сыграй. «Уж ты, сад!..»
— Соколовскую тройку!
И Женя играл. И пели во всех концах зала.
В перерывах Суворов опять толкался у столов, размахивая полами поддевки, беспрерывно смеялся.
Пьяные старики лезли к нему со стаканами, говорили растроганно, по-пьяному кривя рты:
— Женя! Ми-лай! Хорошие песни знаешь, старинные!
Суворов откидывал полу, мелко смеялся:
— Еще жива старая гвардия, а? Елочки зеленые!
В такие дни Суворова любили. Он становился доступным, душевным. Пил с кем попало, принимал угощения за заказанную игру, тогда как в другое время брал «сухим», то есть деньгами или же нераскупоренными бутылками пива, которое сдавал, со скидкою, обратно, в буфет.