Они собрали остатки своего малого пиршества в мешок и выбросили в мусорный ящик, а бокалы выбрасывать было жалко, поэтому они, поняв друг друга с полуусмешки, решили оставить их на память. На обратном пути Кристиан признался, что после сна не слишком-то верит, что побывал в Аду: вдруг Джон его усыпил и заставил увидеть это? Константин ответил, что это куда сложнее, гораздо легче спрыгнуть с крыши. Добавил, что ощущения должны подсказывать парнишке, что он и правда летел со смертельной высоты вниз. После этого Форстер призадумался и не стал спорить: видимо, туманная поволока сна рассеялась, и острый неожиданный момент стал отчётливым в его памяти.
В голове ещё шумело, но изрядно прояснилось. Джон чувствовал себя хорошо, а Кристиан — хорошо простуженным. Говорили они вновь немного, иногда вспоминали, как там было в Аду и как сейчас выглядит их мир через искажающую линзу Люцифера, Форстеру стало интересно, купаются ли демоны в тех бурых речках, а Джон шутя заметил, что они выползают из этой самой воды и эволюционируют, совсем как в допотопном мире человечества. Кристиан принял это за чистую монету, а Константин ещё долго смеялся над ним. Стал накрапывать дождик, подгоняя их домой. Распрощались они просто и непринуждённо, словно завтра и послезавтра также пойдут гулять по этим каменным улочкам свободной и гордой Франции, будут обсуждать невинные и слишком серьёзные вещи и постараются узреть за облаками бронзовые лучи Рая. Джона самого удивила эта лёгкость. Тогда он сказал себе во второй раз за день: «Будь что будет». И сделал привычный полукруг мимо своего отеля к финальной исповеди. Не было страшно (да-да, в мире ещё существовала вещь, могущая напугать самого Константина), ведь то, что было страшно, Джон ощутил, когда голова Форстера, полная теми же безрассудствами, что и у него, опустилась на его плечо. Но комок в горле быстро рассосался, когда Джон не обнаружил омрачающего расползающегося пятна отпора в своей душе.
Ему было и смешно, и грустно одновременно: столько крепких принципов пошатнулось у Джона Константина из-за какого-то его водителя! Ну, это было даже до безобразия забавно и до дрожи отвратительно. И… ладно бы пошатнулось: Джон заметил, что некоторые правила вообще в пыль превратились. Ему бы и хотелось пожалеть себя, но безжалостность к себе, увы, стояла целёхонькая и невредимая, без единой трещинки. Константин знал, что внутри него сломался циник, повредился — эгоист, а сошёл с ума — реалист. Особенно… реалиста было жалко, вот.
А алтарь церкви Святого Бонавентуры, как обычно, не блестел, а лишь мудро и осуждающе взирал на прихожан. Под сводами приютилась тьма, сквозь приоткрытые разноцветные створки окошек проникали влага и холодный уличный ветер, рассеивая ладанный застой. И люди были всё теми же призраками, слоняющимися под тяжестью выдуманного божественного рока, а дрожащие свечки будто им поддакивали, говоря «Бойтесь! Бойтесь греха!». Джон же не боялся, Джон уже согрешил. Тогда, в тот раз, когда после исповеди ещё долго сидел в святой «будке». Было отвратительно хорошо. Теперь же надо было лишь сказать вслух. Не сложное мероприятие, да? Джон бы раньше думал, что сложно; после засиявшего в новых красках сегодня так уже не казалось. Он стоял перед алтарём и смотрел сквозь него; недавно прошла служба — об этом говорили толстенный талмуд Библии, открытый на очередной поблёкшей страничке, которая опять стращала бедных людишек громкими словами, и не потухшие свечи на двух широких золочёных подсвечниках по бокам.
Сегодня дверь исповедальни закрылась без хлопка: то ли священник пришёл раньше, то ли прикрыл дверь с особой аккуратностью. Или наконец совесть Джона заткнулась? Впрочем, любой вариант Константину не нравился. Лучше бы дверца в очередной раз, чуть не слетая с петель, с грохотом долбанулась о проём, или его собственная совесть почти оглушила его своим ором. Только бы не начиналась исповедь с тишины, болезненной и смеющейся над ним. Направляясь к деревянному саркофагу его тайн и греховных дум, он понимал, что в душе стал скатываться плотный шар из его страха. С самого начала всё пошло не так; что-то случится, что-то должно случиться на исповеди. Эта мысль стала нервно пульсировать в его голове.
Джон остановился перед дверью, как и в самый первый раз, будучи в нерешительности. Всё же надо было сказать себе тогда: стоп, не иди, не убивай себя своими же руками. Но Джон ведь — человек-загадка даже для себя. Неизвестно что толкало его действовать по-сумасшедшему на протяжении всего пребывания в Лионе и немного — за пару дней до него. Теперь это «сумасшедшее» обрело более различимые формы, и Джон собирался проговорить его даже вслух. Но легче ли стало?
Он поднял голову вверх, на сводчатый низкий потолок в этой капелле, потом медленно обвёл её глазами: почти ничего не поменялось здесь, кроме цветов на выступах по бокам часовни. В прошлый раз были фиолетовые лилии, напрочь перебивающие запах присутствия здесь святого духа, то есть ладана и сырости, а теперь стоял аккуратный букетик из белой кобеи, напоминающей колокольчик, только с длинной тычинкой, и из нескольких веток лиатриса с колосовидными, мохнатыми, как ёршик, соцветиями. Как будто кто-то специально ходил в поле — такого не купишь в ближайшем магазине цветов. Джон зачем-то пару минут думал об этом, потом вспомнил, что его, наверное, ждали, и зашёл. Интересно, священники и правда здесь сидят всё положенное время или всё же с помощью тайной лестницы под исповедальней уходят отдыхать, а прибегают спешно назад только лишь когда заметят подошедшего человека? Странно это, подумал Джон, и осторожно прикрыл дверцу. Здесь, в полумраке, было хорошо. Тогда как объяснить то, что его не пунктуальный священник всегда забегал через нормальную дверцу? Видимо, его служба только начиналась, и Джон был всегда первым клиентом. «Клиент… Даже здесь есть место плохому клише», — с презрением подумал Константин и присел на колени. Кстати, недавно он узнал, что на колени садиться совсем необязательно, — сюда присаживаются просто, прижав спину к решётке. Типа чтобы не видеть святого отца. Но его и так не было видно: Джону всё казалось, что впереди либо ткань, либо какой-то материал тёмного цвета, закрывающий человека. Так было лучше, гораздо. Джон не хотел ненароком увидеть, кто сидел здесь и слушал его бредни; святой отец тоже, наверное, не горел желанием лицезреть такого ублюдка. Обоюдно, взаимно.
— Добрый вечер, святой отец, — звучало слишком фамильярно, да и от канона проведения исповеди Джон отошёл слишком сильно. В этот момент он подумал про это и, решив, раз уж всё пошло так неправильно, встал с колен, уселся на выступ и прижал спину к решётке. Совсем другое чувство.
— Здравствуй, Джон, — шёпот звучал тихо, ровно. Казалось, священник ничуть не удивлён нарушением правил. Джону нравилось в нём это: исходя из ситуации святой отец отказывался от строгих католических требований. А то, ей-богу, от них ещё хуже!..
— Эта финальная исповедь, и я… начал её не так, как нужно. Это мой первый грех… — Джон усмехнулся.
— Совершенно неважно, сын мой, то, как ты хочешь преподнести свою мысль. Главное — сами слова, которые ты хочешь сказать.
— За этим я и пришёл… помните нашу недавнюю исповедь? Вы ведь правы: на ней я понял кое-что, но не до конца. Теперь я осознал это. И… — волнение ударило под дых, Джон запнулся, — и… И знаете что? Лучше бы я этого не понимал! Потому что… было гораздо лучше, хоть я и страдал некоторыми вспышками странных, беспричинных желаний, по одному из которых я разговариваю сейчас с вами. Я знаю причину. Но мне так хреново от этого, простите за выражение… — Джон хлопнул ладонью по лбу и громко, безумно рассмеялся. Он начинал жалеть, что пришёл сюда: это было подобно тому, что кровоточащую рану облить спиртом. Вроде бы, это спасёт от заражения, а вроде, когда орёшь от пронизывающей боли, так не кажется и хочется, чтобы спирт и вовсе не разъедал кожу. Уж лучше сгниёт всё. Так и Константин стал считать, уже думая, не убежать ли ему отсюда, пока не поздно. Но что-то держало и кричало ему: «Не будь идиотом! Сколько бы ты ни стал убегать, твоя тайна настигнет тебя и разъест тебе душу с силой, линейно пропорциональной времени, которое ты убегал». Это было более чем глупо.