Сражение возобновилось и продолжалось до пяти часов вечера. В пять часов вечера у ополченцев насчитывалось более шестидесяти выведенных из строя, в то время как Бруно и один из его товарищей все еще были целы и невредимы, а двое других получили пока лишь легкие ранения.
Однако боеприпасы у них таяли: не порох, конечно, его хватило бы, чтобы выдержать трехмесячную осаду, — истощались запасы пуль. Один из осажденных подобрал все те, какие через окна попали внутрь помещения, и, пока трое других продолжали отвечать на огонь ополчения, он переделывал их под калибр карабинов своих товарищей.
Появился все тот же парламентер: вместо пожизненной каторги он пришел предложить срочную каторгу, предлагая тотчас же обсудить срок. Что же касается Пас-куале Бруно, то участь его была решена, и никакое соглашение, само собой разумеется, не могло смягчить ее.
Паскуале Бруно ответил, что это уже лучше, чем в первый раз, и что если его товарищам пообещают свободу, то, быть может, есть способ договориться.
Парламентер вернулся в ряды ополченцев, и перестрелка возобновилась.
Ночь стала роковой для осаждающих. Паскуале, видя, что его боеприпасы на исходе, стрелял только наверняка и советовал своим товарищам действовать точно так же. Ополченцы потеряли еще двадцать человек. Несколько раз командиры хотели заставить их пойти на приступ, но перспектива, ожидавшая ополченцев в таком случае, ярко описанная Томмазелли, постоянно держала их на расстоянии, и ни обещания, ни угрозы не сумели склонить осаждающих к этому подвигу, который сами они называли безумием.
Наконец утром, около шести часов, парламентер появился в третий раз: он предлагал полное, окончательное, безоговорочное помилование четверым товарищам Паскуале Бруно; что же касается его самого, то его будущее оставалось неизменным: все та же виселица.
Товарищи Паскуале хотели выстрелить в парламентера, но Паскуале остановил их повелительным жестом.
— Я согласен, — сказал он.
— Что ты делаешь? — воскликнули другие.
— Я спасаю вам жизнь, — ответил Бруно.
— Но ты? — не унимались они.
— Я? — со смехом произнес Бруно. — Да разве вы не знаете, что я переношусь куда хочу, что я по собственной воле становлюсь невидимым и что я всегда неуязвим? Я выберусь из тюрьмы и через две недели присоединюсь к вам в горах.
— Слово чести? — спросили Бруно товарищи.
— Слово чести! — ответил он.
— Тогда другое дело, — сказали они, — поступай как хочешь.
Бруно снова появился у окна.
— Так, значит, ты согласен? — спросил его парламентер.
— Да, но при одном условии.
— Каком?
— Один из ваших командиров станет моим заложником здесь, и я отпущу его лишь после того, как увижу четырех моих друзей совершенно свободными на пути в горы.
— Но ведь тебе дают слово командиры, — возразил парламентер.
— По такому же точно слову шестеро моих дядей были отправлены на каторгу; так стоит ли удивляться, что я принимаю меры предосторожности.
— Но… — начал было парламентер.
— Никаких но, — прервал его Бруно, — либо да, либо нет.
Парламентер вернулся к осаждающим. Командиры тотчас же стали держать совет, взвесили все за и против; в результате этого обсуждения три капитана ополчения тянули жребий: на кого укажет жребий, тот и станет заложником Бруно.
Три бумажки были положены в шляпу: две белые, а третья — испачканная внутри порохом. Черная бумажка и была проигрышной.
Сицилийцы — люди отважные, я уже имел случай сказать это и повторяю вновь: капитан, которому выпала черная бумажка, пожал руку своим товарищам, положил на землю свое ружье и патронную сумку и, взяв, в свою очередь, шомпол с привязанным к нему белым платком, чтобы не оставалось никакого сомнения относительно его мирной миссии, зашагал к двери замка, открывшейся перед ним. За дверью он увидел Бруно и четырех его товарищей.
— Ну что? — спросил заложник. — Ты принимаешь предложенные условия? Как видишь, мы принимаем твои условия и намереваемся выполнить их, раз я здесь.
— Я тоже их принимаю и выполню их, — ответил Бруно.
— И когда четверо ваших товарищей окажутся на свободе, вы сдадитесь мне?
— Вам, и никому другому.
— Без всяких новых условий?
— Только с одним.
— Каким же?
— Я пойду пешком в Мессину или в Палермо, смотря по тому, в какой из этих двух городов меня захотят препроводить, и пусть мне не связывают ни руки, ни ноги.
— Договорились.
— Ну и прекрасно.
Паскуале Бруно повернулся к четырем своим друзьям, обнял их одного за другим и, обнимая, каждому назначил встречу через две недели в горах, ибо без такого обещания эти отважные люди, возможно, не захотели бы его покинуть. Затем, схватив заложника за руку, чтобы тот не попытался ускользнуть, он заставил его под-нятья вместе с ним в комнату, окна которой выходили на горы.
Вскоре четверо товарищей Бруно появились: как было обещано, они вышли с оружием и совершенно свободные. Ряды ополченцев расступились перед ними, и они без помех преодолели живое кольцо, окружавшее маленькую крепость, а затем продолжили путь в горы. Вскоре они углубились в оливковую рощицу, расположенную между замком и первым холмом цепи Пелор-ских гор; потом они показались снова, взбираясь на этот холм, и, наконец, добрались до его вершины. Там все четверо, соединив руки, обернулись к Паскуале, провожавшему их долгим взглядом, и помахали ему шляпами. В ответ Паскуале помахал платком. После этих последних приветствий все четверо бросились бежать и исчезли по другую сторону холма.
Тогда Паскуале отпустил руку своего заложника, которую он крепко сжимал до той минуты, и, повернувшись к нему, сказал:
— Что ж, вы храбрец. Я предпочитаю, чтобы моим наследником стали вы, а не правосудие. Вот мой кошелек, возьмите его, там триста пятнадцать унций. Теперь я в вашем распоряжении.
Капитан не заставил себя просить; положив кошелек в карман, он спросил у Паскуале, не хочет ли тот сделать каких-либо последних распоряжений.
— Нет, — отвечал Паскуале, — хотя, пожалуй, есть одно: мне хотелось бы, чтобы моих бедных четырех псов отдали в хорошие руки. Это славные благородные животные, они сторицей отплатят хозяину за хлеб, который у него съедят.
— Я беру это на себя, — сказал капитан.
— Ну что ж, вот и все, — промолвил Паскуале. — Ах, да! Что касается моей суки Лионны, то я хочу, чтобы она осталась со мной до самой смерти: это моя любимица.
— Договорились, — ответил капитан.
— Ну вот. Больше, я думаю, ничего, — с величайшим спокойствием продолжал Паскуале Бруно. — А теперь пойдем.
И, показывая дорогу капитану, который не мог не восхищаться этой сдержанной, спокойной отвагой, он спустился первым, капитан вслед за ним, и оба в полнейшей тишине подошли к первому ряду ополченцев.
— Вот и я, — сказал Паскуале. — Ну и куда мы пойдем?
— В Мессину, — отвечали три капитана.
— Ладно, пусть будет Мессина, — согласился Бруно. — Так идем.
И он направился по дороге в Мессину, следуя между двумя рядами ополченцев и держась середины дороги вместе со своими четырьмя корсиканскими псами, которые шли с опущенной головой, словно догадываясь, что их хозяин стал пленником.
Понятно, что суд над Паскуале был недолог. Он сам опередил допрос, рассказав всю историю своей жизни. Его приговорили к повешению.
Накануне казни пришел приказ перевести осужденного в Палермо. Джемма, дочь графа ди Кастельнуово, который был убит отцом Бруно, была в большой милости при дворе, и так как она желала присутствовать на казни, то ей удалось добиться, чтобы Паскуале повесили в Палермо.
Паскуале было безразлично, где его повесят — в том или другом месте, поэтому он не выдвинул никаких возражений.