Комната была обставлена просто. Небольшой овальный стол, прикрытый плюшевой скатертью, располагался не в центре, а в стороне. Почти весь пол оставался свободным, и комната от этого казалась просторной. Модный сервант с хрусталем на верхней полке стоял справа. Хрусталя было немного, но и не мало - в меру. Правее на высокой - под красное дерево - подставке телевизор. Против него - диван-кровать, тоже под красное дерево. Налево - дверь в спальню.
Сквозь небольшую щель меж створок виднелись стеклянный, молочного цвета, абажур, трюмо и пуфик перед ним на коврике. Волошина покосилась на него. Встала и прикрыла дверь.
При первой встрече, будучи уже навеселе, он спросил, указывая на дверь:
- А тут у вас что?
- Спальня.
Он поднялся, подошел к двери, толкнул створки. Стоял, широко расставив ноги, долго рассматривал чисто убранную комнату. Потом сказал:
- Уютное гнездышко. Все просто кричит о спокойном течении жизни.
- Глупости, - вспыхнула Волошина. - Рядом поставленные кровати еще не говорят о семейном благополучии. - И она резким движением захлопнула двери перед его носом.
Ему стало тогда неловко. Затем чувство неловкости сменила растерянность. Он подошел к женщине, обнял, прижался щекой к ее лицу.
- Прости, - произнес он тихо. - Пожалуйста, прости. Это было бестактно с моей стороны. Право же, это было бестактно.
Она молчала. Он подождал немного, потом спросил:
- Ты обиделась?
- Я не хочу, чтобы ты вспоминал о нем, когда мы вдвоем, - сказала она.
- Хорошо, - согласился Шарыгин и сел на свое место. - Я налью себе еще немного. Ты не возражаешь?
- Пожалуйста!
Он медленно выпил полрюмки коньяку.
- Ты права, что обиделась, - сказал он, пощелкивая ногтем по рюмке, - я не имел права так говорить. И потом, "кесарево - кесарю". Так и древние римляне говорили: "Кесарево - кесарю".
- Ну что ты плетешь? Какой Кесарь? Кто Кесарь?
Он опять налил себе рюмку к выпил.
- Я понимаю, что "кесарево - кесарю" - пошлость. Но я тебя люблю. И когда я себе представлю тебя рядом с этим...
- Замолчи, пожалуйста!
Он снова выпил и сказал с тихой грустью в голосе:
- Прости, когда я пьян, я начинаю смотреть на вещи трезво.
- Замолчи, - повторила она уже строго, и глаза ее стали холодными.
- Не будем ссориться, - попросил он. - Право же, я не хотел обидеть тебя. Поверь, мне очень стыдно за свою пьяную болтовню.
Ему и впрямь стало тогда не по себе. "Она мне чужая, - подумал он. Зачем я здесь? Она ведь совсем чужая мне. Да нет, я люблю ее. Конечно, люблю. И меня тянет к ней. Меня всегда влекли сильные натуры. Да, я ее люблю".
На следующий день во время утренней гимнастики и потом, уже стоя под душем, он жестоко казнил себя за вчерашнюю бестактность. "Уютное гнездышко...", "Кесарю - кесарево..." Какая пошлость! Я быстро теряю контроль над собой, как только начинаю пьянеть".
После душа, растираясь мохнатым полотенцем, он успокоился: "Все будет хорошо".
Чтобы отогнать эти досадные воспоминания, он тряхнул головой, допил вино, поднялся, крепко стиснул и разжал кулаки.
- Ты чем-то недоволен? - спросила она.
- Обидно, что мой лодочный мотор сломался, - произнес он со вздохом, а то махнули бы на реку. Ты устроилась бы на носу. Знаешь, какая прелесть лежать на носу и смотреть вниз. Когда лодка идет на полной скорости, вода искрится, и кажется, будто металл высекает эти искры. Забрались бы на какой-нибудь остров, наловили рыбы, потом сварили уху. Это восхитительно уха на свежем воздухе, да еще когда вокруг только высокие осокори, да птицы, да ветер в листве.
- Если бы ты знал, как я им завидую, - вдруг сказала она каким-то чужим голосом.
- Кому?
- Тем бабам, которые целый день работают, как проклятые, а возвратившись домой, моют, варят, стирают, а потом, уже ночью, приходят к любимому, усталые до полусмерти, но желанные и потому счастливые. Как я им всем завидую! И еще завидую тем, которые могут, когда хотят, выйти на улицу с кем угодно, не таясь. И поехать на реку тоже могут с кем угодно, и тоже не таясь. Даже этим голенастым потаскушкам с портовой улицы я тоже завидую. Им наплевать, что скажут о них. Им на все наплевать. Мне скоро тридцать шесть. Не успеешь оглянуться - бабьей жизни конец. А что я видела?
- Тебе грех роптать, - сказал Вадим Петрович, озадаченный этим взрывом чувств. - Тебе грех роптать, - повторил он. - Тысячи и тысячи женщин завидуют тебе.
- Дуры! Боже мой, какие же они дуры, эти твои "тысячи и тысячи". Чему они завидуют?
- Положение все-таки.
- А что оно мне дает? Вечные хлопоты, заседания да собрания, командировки и вот эти крохи ворованной любви? Муж, которого ждешь, которого любишь, - вот счастье! И хлопоты по дому - тоже счастье. И дети. Иногда мне снится, что я кормлю грудью. Все тело трепещет, каждая жилочка дрожит. А у меня это было всего однажды, почти пятнадцать лет назад. Целая вечность. Днем, когда вертишься на работе, не думаешь об этом, а вот ночью...
Он попытался успокоить ее:
- У тебя дочь растет, это большая радость - дочь.
Она горько улыбнулась:
- Дочь. Да она же мне совсем чужая. Отчим ей ближе меня.
- Как тебя угораздило выскочить за такого?
- С ним удобно. Удобно и... надежно.
- Служба у него... Все время по лезвию бритвы ходит.
- Служба нелегкая. Вокруг - сети. Чтобы не попасть в них, надо чутье и локаторы, как у дельфина. Качается, как маятник, между "нужно" и "можно". Кроме инженерно-планового еще и юридический закончил. Заочно. Знаешь, как он говорит? "Я законов не боюсь. Я их знаю, всегда помню и чту". Ненавижу его!
- Да разойдись ты с ним, и все тут.
- Разойтись? Это легче сказать, чем сделать. А потом? Опять замуж? В третий раз? Ватажков говорит, троеженцев не должно быть в партии. Вот как.
- Ну, тебе, пожалуй, простили бы.
- Нет, не простили бы. Я вся на виду. Я ничего не могу себе позволить. Даже громкого смеха в троллейбусе. Неприлично. Когда-то я любила идти по улице и есть мороженое. Сейчас не могу - неприлично. Я должна все время следить за собой, контролировать каждое свое слово, каждый жест. Потому что я не просто женщина, не только жена ответственного работника, а ко всему еще руководитель крупного учреждения.
- А ведь это все можно изменить, - сказал Шарыгин. - Этот груз в общем легко сбрасывается.
- Тебе приходилось когда-нибудь летать? Не на самолете, во сне? В этом - что-то захватывающее. Нет большей радости, чем ощущение полета.
- Полет, - раздумчиво произнес Шарыгин, - летать... взлетать... взлетать высоко... У многих это мечта жизни. А другие предпочитают ходить по грешной земле.
- Лицемеры или неудачники, - сказала Волошина. - Это они придумали философию преимущества рядового солдата. "Как славно быть ни в чем не виноватым, совсем простым солдатом, солдатом".
- Я совсем иначе трактовал эти строки, но неважно: кому-то же надо быть рядовым.
- Надо, - согласилась Волошина. - Не может быть такого, чтобы все начальники. Начальников всегда меньше... и всегда это - элита. Вчера по телевидению передавали симфонический концерт. В оркестре не меньше ста человек. Оператор показывает музыкантов - то группами, то в одиночку - и дирижера. Музыкантов и опять дирижера: в профиль, слева, справа, только руки, только глаза. И знаешь, как оно отличается от других - лицо дирижера? В оркестре просто лица: одни сосредоточенные, другие вдумчивые, третьи равнодушные, даже туповатые как будто. А дирижер... Боже мой, как он был прекрасен! Сколько одухотворенности! Сколько страсти! Смотришь и начинаешь понимать, что оркестр сам по себе не существует. Он как бы продолжение дирижера, его рук, мыслей, чувств. А глаза! В них какая-то одержимость восторг, боль, радость. Все в одно и то же время. И вот руководитель - это как дирижер.
- Понятно, - кивнул Шарыгин. - Только не надо никому говорить этого. Поделилась со мной, и ладно.