- А как, если не нуждается? - спросила она.
- Не понимаю.
- Ну, возьмем, к примеру, того же мифического Христа, распятого, изнемогающего от боли, обреченного... Если бы к нему приставить современного врача... Даже после смерти можно снять с креста и оживить. Только это называлось бы не воскрешением, а реанимацией... И так как он обречен, его снова пригвоздили бы, и все началось бы сначала. При теперешней технике и медикаментах эту пытку на Голгофе можно было бы долго тянуть.
- К чему ты это? - насторожился Сергей.
- Чтобы спросить: если так вот поступать - что это будет? Милосердие или жестокость?
- Ты о ком?
- О Богуше!
- А-а... - с облегчением протянул Сергей. - Ну, как он там?
- Ему легче. А я думаю, не лучше ли вместо антибиотиков и других лекарств впрыснуть ему три ампулы одновременно.
"Нет, она думает сейчас не о Богуше, - опять встревожился Сергей. Богуша она приплела сюда, чтобы меня успокоить".
- Мы ведь говорили о страданиях, - сказал он. - А Богуш-то не страдает. Ты же сама говорила, что он не страдает. Что он живой труп.
- Другие страдают. Он действительно живой труп. А вот его мать... Я по себе чувствую, если бы я его не знала... Помнишь, ты как-то говорил: если хочешь, чтобы читатель страдал вместе с героем, чтобы заплакал, когда тот гибнет, заставь его полюбить этого человека, сродниться с ним. А я с Богушем училась вместе. Одно время он ухаживал за мной. Помню, как-то он поднес мне огромный букет сирени. У них во дворе росла чудесная персидская сирень. Вот он и наломал целую охапку. А я - такая дура! - поблагодарила его с насмешливой церемонностью, потом стала раздавать подругам, каждой по веточке, пока все не раздала. Себе ни одной не оставила.
- Оказывается, ты можешь быть не только ласковой и нежной, но и жестокой, - сказал Сергей, радуясь, что разговор ушел в сторону.
- Он был славный парень, постоянно погруженный в какие-то свои заботы, увлекался физикой, до глубокой ночи засиживался в лаборатории, монтировал радиоприемники и еще какие-то аппараты. Он еще в седьмом классе знал, что будет инженером и что пойдет в институт связи. Мне кажется, что только один он и знал, что станет делать, когда вырастет. И надо же, чтобы такое именно с ним.
- И все-таки он живет, - сказал, закуривая, Сергей.
- Да нет же. У него умер мозг. У него погибло то, что делает человека человеком. Погибло то, что рождает мысль, радости, печали. Даже червь, понимаешь, червь и тот воспринимает свет и тень, тепло и холод, сопротивляется, когда ему делают больно, а Миша... Он - как растение. Остап Филиппович говорит, что надо бы руки и ноги переломать нашим реаниматорам за то, что они сотворили. А они гордятся. Конечно, по-своему они правы. Ведь у него шесть раз останавливалось сердце, и они снова "запускали" его. Седьмой месяц днем и ночью дежурят около него, ни на минуту не оставляют.
- То, что они делают, в какой-то мере подвижничество, - заметил Сергей.
- Скажи, если бы нечто подобное кто-нибудь сотворил во время инквизиции, сожгли бы его на костре?
- Безусловно, - сказал Сергей. - Как еретика.
- Вот видишь, только за то, что вернули с того света, сожгли бы. Хотя таким, как Миша Богуш, сейчас все равно - жить или умереть. Только родные и близкие страдают. И конечно же Остап Филиппович прав: таким, как Богуш, надо дать возможность окончательно умереть хотя бы для того, чтобы избавить от страданий мать, близких, друзей.
- Это было бы преступлением.
- Да, конечно, - согласилась Галина. - По закону он живой. И никто не имеет права отнимать у него этой жизни. За такое судили бы, как за убийство.
- И правильно.
- Нет, - горячо возразила Галина, и на бледных щеках ее вспыхнул румянец, а усталые глаза вдруг загорелись лихорадочным огнем. - Нет, человека делает человеком не работа сердца и желудка, а мозг, разум. А у Миши его уже нет и никогда не будет.
Сергей подошел к подзеркальнику, погасил в пепельнице сигарету, потом подсел к Галине. Обнял. Произнес ласково:
- Не нужно об этом.
- О чем? - спросила она не то удивленно, не то с испугом.
- О том, о чем ты думаешь сейчас. Мне кажется, понятие милосердия значительно шире, чем это толкуется в словаре. Оно включает в себя не только сострадание к другому, но и терпимость и умение владеть собой. Не только любовь, но и веру и надежду.
- Веру? Во что? - не поворачивая головы, спросила Галина. - Надежду? На что?
- На чудо. Да, надежду на чудо и веру в то, что оно может произойти.
- Чудес не бывает.
- Бывают, Галочка.
- Нет, - покачала она головой. - Чудес не бывает. А вот жестокость под маской милосердия - это бывает. - Она резко повернулась к нему, и он опять увидел ее глаза, полные лихорадочного огня. - Помнишь твой случай на болоте? Помнишь? То, что Вартан сделал тогда, было милосердием. Милосердием с большой буквы.
- Милосердие всегда приносит человеку гордость и удовлетворение. А Вартан... Он этим выстрелом там, на болоте, и себя обрек на гибель.
- И все же то, что он сделал тогда, - милосердие. Нет ничего ужаснее обреченности. Чем скорее покончить с нею, тем лучше. И Вартан поступил правильно. Я, конечно, не смогла бы. И потом презирала бы себя всю жизнь... А он смог.
- Тогда была война, Галочка.
- Обреченность - всегда обреченность. И страдания - тоже всегда страдания. И если хочешь, то, что Вартан сделал тогда, на трясине, - подвиг.
- Глупости, - уже резко произнес Сергей.
- Нет, - покачала она головой. - Помнишь, у Галины Николаевой - "Смерть командарма"?
Она стала читать на память так, как умела читать только она, без надрыва, но так выразительно и проникновенно, что у Сергея мурашки пошли меж лопаток.
"Кто-то схватил Екатерину Ивановну за ногу. "Доктор, сделайте милость", - попросил ее человек с развороченным животом. И она сделала милость. Она сделала то, что запрещается законом и этикой. Она ввела ему..."
- Этика не то слово, - сказал Сергей. - Я бы написал так: "И она сделала то, что запрещали Закон и Совесть".
- Это одно и то же. И там, и здесь нравственная ответственность за свой поступок.
- Знаешь, о чем я думаю? - спросил он.
- О чем?
- Тебе надо уехать. Хотя бы на несколько дней.
- Мне?.. Сейчас?..
- Нет, право же, лучше тебе на какое-то время оторваться от всего этого. Не знаю почему, но мне... страшно за тебя.
- Напрасно. Если бы я была на месте этой Екатерины Ивановны там, на обреченном пароходе, я бы ничего не сделала. Ткнулась бы носом в угол и ревела. И погибла бы вместе со всеми. Погибнуть так вот, по-глупому, я бы, пожалуй, смогла. Почему ты смотришь на меня так?
- Я люблю тебя, глупенькая!
- И поэтому ты хочешь меня выпроводить?
- Да.
- Не будем об этом.
- Хорошо, не будем, - согласился он. - Будем завтракать. Сейчас я приготовлю тебе поесть. Хочешь яичницу? Глазунью. На шпиге. Пальчики оближешь.
Она посмотрела на часы и встала.
- Нет, я сама приготовлю.
Она пошла в ванную, стала умываться. Он открыл холодильник, достал яйца и квадрат толстого присоленного сала. Когда она вошла в кухню, он стоял, задумавшись, у газовой плиты.
- Ты о чем? - спросила она.
- Думаю вот, как нарезать сало - кубиками или ломтиками?
- А ну-ка убирайся отсюда, - сказала она с напускной строгостью. - Ты, наверное, полагаешь, я без ума от того, что ты научился хозяйничать. Я тебя от этого быстро отучу.
- Господи, да я ведь только об этом и мечтаю, - рассмеялся он.
- Иди к себе. Когда все будет готово, я позову тебя.
- Хорошо, - согласился он и отправился в кабинет, положил перед собой рукопись, вооружился ручкой и стал читать. Через минуту заметил, что читает автоматически, ничего не понимая, что мысли его - совсем о другом.
"Надо обязательно, и сегодня же, поговорить с Андреем Григорьевичем, подумал он, - и рассказать ему все. И о том, что она молилась... Нет, этого, пожалуй, даже ему рассказывать не нужно".