Выбрать главу

...Первая молния сверкнула у него перед самыми глазами, белый резкий свет выхватил из тьмы круглое дерево. Ярема споткнулся и чуть было не упал. Тихонько ругнулся. Нужно собрать в кулак все внимание, а не распускать нюни. Небесные силы способствовали его замыслу, за такую ласку всевышнего можно отблагодарить даже молитвой, и Ярема принялся на ходу молиться господу-богу; без слов, одними мыслями обращаясь к творцу, как это учили его делать отцы иезуиты. Теперь нужно затаиться у самой границы так, чтобы вспышки молний не открыли тебя глазам часовых, и терпеливо ждать. Польскую стражу он вообще не принимал во внимание. В такую погоду, казалось ему, они будут сидеть где-нибудь в уютном кафе. Да и советские, хотя и будут бродить всю ночь, не очень-то много увидят среди такого тарарама. В густом ельнике Ярема сел на свою сумку, поднял воротник плаща, ждал, слушал.

Когда-то великого философа Сковороду настиг в степи дождь. Философ нашел камень, снял с себя одежду, положил ее под камень, голый сел сверху и так дождался окончания дождя. Затем оделся в сухое и направился дальше. Встречались ему промокшие до нитки люди и не могли скрыть удивления: человек в открытой степи уберегся от ливня, будто святой ангел! «Я не святой, но и не дурак», — ответил с хитрой улыбкой философ. Ярема чувствовал себя мудрее Сковороды, ибо под ним был не твердый камень, а мягкий мешок, на котором он сидел, словно па удобном диване. К тому же, он не был голым — на нем была добротная одежда, его защищал плащ с высоким воротником.

Где там дождь, где ливень, где гроза и буря!

8.

Выло, свистело, бесновалось в горах. Чуть не до земли гнулись столетние буки, ветры швыряли вырванные с корнем ели и сломанную ольху на пригорках, глухое уханье раздавалось в глубоких расселинах от тысячетонной воды, смешанной с землей и камнем. Страх и ужас, гибель всему живому, конец света!

А пограничный наряд все равно должен отправляться на службу. Сержант Гогиашвили с рядовым Чайкой докладывает капитану Шопоту о готовности нести службу по охране государственной границы Советского Союза. Дежурный в последний раз проверяет наряд. Все ли у них есть? Не забыто ли что-нибудь? Затянуты ли плащ-накидки.

Четкие шаги к начальнику заставы. Ничто не звенит. Все подогнано, все закрыто от дождя, лишь молодые лица приготовлены принять удары стихии, остро посверкивают черные глаза Гогиашвили, смеется глазами Чайка, думает: «Ну и покупаемся же мы сегодня!»

— Разрешите выполнять приказ, товарищ капитан? — это Гогиашвили.

— Выполняйте!

Четкий поворот кругом. Открывается дверь, врывается ветер, и в коридоре целое озеро воды; хлопнула дверь — все.

Чайка никак не может идти в ногу с сержантом, тычется в его широкую спину, отстает, теряется в сумасшедшей тьме, снова догоняет Гогиашвили, кричит ему сбоку в закрытое капюшоном ухо: «Начинаем урок подводного плавания! Расставьте ноги...»

— Тише! — обрывает его сержант, но Чайка хочет подбодрить себя, хотя бы звуками собственного голоса. Все равно ничего ведь не слышно в этом светопреставлении.

До слуха Гогиашвили лишь изредка доносятся похожие на бульканье звуки голоса Чайки. Ни одно слово не может уцелеть в круговороте стихии. Так, видимо, поют рыбы, если они вообще владеют этим высоким даром. Но сержант знает одно: их долг — соблюдать тишину. Даже в такую непогоду.

— Тихо! — кричит он Чайке.

До Чайки крик сержанта доносится, как со дна Марсианской ложбины; отплевывая воду, которой он наглотался во время своей затянувшейся речи, Чайка тоже погружается на самое дно дождевого океана и возится там среди тяжелых течений, растерянный и бессильный. Раскалывается небо от грома и молний, бешено ревут ветры, клокочет дождь. Словно оказавшись в положении невесомости, Чайка беспомощно мечется в пространстве, беспорядочно размахивает руками, ноги его разъезжаются, из-под них исчезает земля. Гогиашвили не видно. Чайка не узнает вокруг ничего, даже вспышки гигантских молний не освещают ему привычных буков и елей и отрогов белых скал, а лишь чудовищные, изломанные химеры возникают отовсюду, и он чувствует, что и сам превращается в одну из этих химер, только совершенно квелую и никчемную. Он бросается туда и сюда и не находит ни выхода, ни спасения — все вокруг гигантское, ужасающее, катастрофически сильное.

Бредя среди этого хаоса, Чайка больно ударился боком о что-то твердое, поскользнулся, прижался спиной.

Это был ствол старинного бука, ветвистого, покрытого сочной листвой. И сюда заскакивали все чертовские ветры и хлестали дождевыми кнутами, но Чайке показалось, что под буком немного уютнее, главное же — увереннее чувствовал себя, когда опирался спиной о неподвижную твердость старого дерева. Хорошее настроение снова постепенно возвращалось к Чайке. Если бы здесь были слушатели, он непременно попытался бы угостить их какой-нибудь историйкой, а покамест отряхивался, тяжело дыша, сплевывал песок, который скрипел на зубах, возможно, с самой Сахары принесло этот песок, чтобы им набить рот Чайке и сделать его хотя бы чем-то похожим на бедуина, недаром и плащ на нем развевается, как накидка на бедуине, и голова повязана этакой чалмой-накидкой... О, черт!... Сколько времени прошло с тех пор, как их выгнали с теплой заставы, как цуциков на дождь! Посмотреть на часы. Ничего не увидишь. А от одной лишь мысли о том, что он должен поднимать руку с часами к глазам, высунув ее из-под накидки, которая, хотя и напоминала задубевшую холодную кору, но все же предохраняла от ударов ливня, Чайке стало не по себе. Гогиашвили исчез. Где же он?

— Сержант! Сержант!

Плаксивое «...ант, ...ант» захлебнулось в штормовом всплеске.

Грузин, озаренный белой вспышкой электрического разряда, выскочил из тьмы. Пока молния распускала по небу павлиньи хвосты сияний, время словно бы застывало на месте, наклоненные до самой земли деревья замирали, не пробуя выпрямиться, дождь висел в воздухе косыми полотнищами, рука, которую Гогиашвили протянул Чайке, остановилась и напомнила черное корневище с кривыми отростками-пальцами. Но вот снова с грохотом и свистом заполнила простор чернота, и из этой черноты раньше всех высвободилась могучая рука сержанта.

— Вперед!

Гогиашвили толкнул Чайку прямо в клокочущую воду, которая летела отовсюду, катила камни, ревела, бесновалась, как будто справляла шабаш ведьм: «Хлясь-хлясь-хлясь! Гу-гу-гу!»

Чайка споткнулся, беспомощно растопырил пальцы, чуть было не упал; сержант снова помог ему, поддерживал сбоку стальной рукой, потащил в неизвестность, резко выдохнул в ухо Чайке:

— Вперед!

Всматривался в темноту, присвечивал фонариком. Что он мог там увидеть? Да и где еще найдется в мире такой упрямый осел, как сержант Гогиашвили, который отважится бродить по горам среди ревущих смертоносных вод? Сержанту что? Он вырос среди горных ущелий, его, видно, качали не в зыбке, а вот на таких беснующихся потоках, он из породы демонов, ему лишь бы свистело в ушах, громыхало сверху и затопляло повсюду.

— Товарищ сержант!

— Тихо!

Социальная несправедливость. Как ему, так можно все: толкать, покрикивать, перекрывая рев бури. А ты не смеешь и пикнуть.

— Сержант!

— Кому сказал!

О, треклятая ночь! Все хрестоматийные парусы и буревестники, которые он проходил когда-то в школе, пускай бы и искали себе бури и грозы! Пускай все, кто изучал героические глупости в школьных учебниках, пробуют повторить эти глупости или же стараются совершать глупости собственные. А Чайке дайте уютную комнату в центре большого города, хороший ужин, терпеливых слушателей-хохмачей, и он даст волю своему языку или же поймает по транзистору какую-нибудь райскую мелодию, сладкую, словно компоты, которые старшина Буряченко приготовляет из изюма.

А Ярема тем временем окаменело сидел на своем узле, и воды падали на него, воды теплые и холодные вперемежку— мягкие и въедливо-резкие, и он боялся даже пошевельнуться, прирос к земле, совершенно не обращал внимания на то, что творилось вокруг; его беспокоило лишь одно: он вел счет минутам, терпеливо складывал их в длинные-предлинные часы, отодвигал часы от себя и тем самым все плотнее приближался к неизбежному. Точно выждал соответствующий миг, когда уже дождь вылизал камень до блеска, порывисто встал, забросил на плечо свою чужестранную сумку, несколько раз присел, чтобы размяться, прогнать кровь в отекшие от долгого сидения ноги, и направился туда, где пролегала невидимая линия границы.