Нет, он не боготворил чаек и не верил, что в них переселились души погибших моряков, да и для себя он давно решил, что это профанация сути дела, что поэты, писатели, композиторы и фотографы, боясь или не умея заглянуть внутрь морской жизни, заромантизировали бедных чаек до того, что ужо с души воротит, а те все кружатся вокруг траулера, всегда озабоченные и голодные, и не ведают, как дешево можно ими спекулировать в искусстве. В этих птицах было нечто другое, что вызывало серьезное к ним отношение: на долгом промысле они были родственны людям, потому что они были тоже не из рыбьего царства, и так же, как люди, они не могли спасаться внутри моря, в самый лютый шторм они тоже держались грудью на ветер. Слюнявая романтика тут ни при чем, рыбам ведь тоже не откажешь в своеобразной красоте и силе, и нет, наверно, ни одной рыбины, которой хотелось бы под шкерочный нож.
Тихов, между тем, подтащил клушу к борту и мягким упругим рывком выдернул ее прямо на себя, так, как выдергивают на грудь из воды крупную, хорошо забравшую рыбу. Он успел перехватить ее на лету левой рукой, зажать крылья. В то же мгновение в правой его руке оказался деревянный молоток-мушкель, птица была уложена головой на плоский планширь… Хак! — и хриплый крик ее оборвался.
Иван Иванович отложил мушкель, аккуратно высвободил из горла птицы крючок-тройчатку, чайку положил себе под ноги в ватервейс, изжеванную наживку стряхнул за борт и стал нанизывать новый кусок рыбьей требухи. Глазевший рядом юнец с первой вахты наклонился к чайке.
— Что за скотобойня, тралмейстер? — сонным голосом спросил Меркулов.
— Жду, матка-малина! Подумал, вчера на предпоследнем заходе рыбы не взяли, потому споднизу губку здорово стригли. Полтрала губки, так что я у старого трала нижнюю подбору сам-двадцать переделал, капитан.
— Меня зовут Василий Михайлович.
— Ух ты, — сказал Тихов, — когда тралить зачнем?
— Сегодня. А пока, Иван Иванович, поднимись ко мне.
— Да он как работает! — сказал за спиной штурман. — Мушкелем — чтобы кровью не брызгать, пух — в бочку париться, чтоб жир сошел, а перья и все остальное — за борт. Первый завод на решетках у трубы сохнет, килограмма три, поди, пуху.
— А ты куда смотрел?
— Он на старпомовской вахте начал; капитан, говорит, знает.
Меркулов понял, чему предназначалась та бочка. Теперь она стояла внизу, у парового патрубка, накрытая брезентом, под который нырял узкий паровой шланг. Бочка побулькивала по-супному, и в воздухе распространялся сладковатый запах жилистой постной птицы.
Меркулов закусил горькую свою трубку, попробовал, как пощипывает шершавый язык табачная смола, ноздри его закаменели ненадолго, пока он рассматривал море, и щетина на щеках встала торчком.
— Вот что, передай стармеху, что я пошел бриться. Определись как следует, через полчаса чтобы шел полным ходом к «Ржевску», в то место, что у меня треугольником помечено. Понял точно?
Но перед бритьем Меркулов освежился беседой с Иваном Иванычем Тиховым. Тралмейстер стал у двери все такой же компактный, деловитый, что и прежде, только, показалось, глаза у него поблескивают, как у куницы, но Меркулов возникшее было сравнение сразу в себе подавил, чтобы эмоции не превалировали над фактом.
— В порядке тралы, значит?
— Стал-быть.
— А рыбы нет…
— Рыбу, сам-знам, капитан ищет. Мое дело — снасть…
— Рыбу мы найдем. Чайки на перину, что ли?
— Дочка замуж идет…
— А в магазинах что, нет?
— Разве там перины?
— А я тебя вспомнил, Тихов Иван Иванович. Это ведь ты с Кондратом Кругловым ходил?
— Капитан Круглов мастер был, людей понимал, земля ему пухом…
— Видишь, и тут пух! Вспомнил я это дело. Это ведь ты, Иван Иванович, из рейсов пух чемоданами возил, подушки по два червонца толкал?
— Я, едрена-зелена, в море не гулять хожу. Есть рыба — работаю, нет — опять работаю. Браконьер я?
— Браконьером тебя не назовешь. Умелец.