Он не знал, что и такое бывает на свете: при ломоте, при сильном жаре, с тяжелой головой можно испытать вдруг наслаждение и покой, перебарывающие болезнь. Что можно почувствовать счастье не только всего тела, но счастье каждого отдельного пальца, каждой отдельно взятой измочаленной клеточки. И, засыпая, не боялся, что ему приснится опять какая-нибудь отвратительная, тяжелая, черная чепуха.
Он заснул нежно. Так, должно быть, рыба опускается, соскальзывает в темную, но приятную, родную глубину. Заснул блаженно и проснулся ровно через двенадцать часов.
Разбудили его ласковые руки, сунувшие под мышку прохладный градусник. Он чуть приоткрыл глаза и тут же погрузился в полусон. И только когда вынули градусник, проснулся окончательно. И спросил:
— Сколько?
— Доброе утро, тридцать семь и шесть, — ответила сестра.
— Намного снизилась.
— Ну а теперь мыться, скоро доктор и завтрак.
Аскольд Викторович встал, надел тапочки и халат, и вдруг у него закружилась голова, он пошатнулся. И только теперь почувствовал, как он измучен и как болен. Сел на кровать, посидел немного и поднялся опять.
А когда вернулся с влажным полотенцем через плечо, в палате уже была врач, полная седая женщина с очень добрым спокойным лицом. Не та, что осматривала вчера. Эта его тоже внимательно осмотрела, расспросила про пожары, сказала что-то медсестре. Аскольд Викторович был как пьяный, тело счастливо и по-прежнему нежилось в чистом белье, но голова совсем мутная и тяжелая. После обхода сестра принесла множество таблеток. Он проглотил их. Потом завтракал. Опять рисовая горячая и очень вкусная каша, хлеб, масло, чай.
В это время Аскольд Викторович стал свидетелем словесной стычки любителя радио и гипертонического толстяка. Любителю неудобно было завтракать с проволокой в ухе. Он вынул наушничек и включил радио достаточно громко. И тут толстяк заявил:
— Да ешь ты быстрей да выключай свою бандуру.
— И чего ты ничем не интересуешься, — тоскливо ответил сморщенный, торопливо жуя. — Весь свет от себя отсек.
— Думаешь, весь белый свет включил в свое ухо? Любопытный больно. Не надоело? Свиристит, свиристит…
— Свиристит… Тебе все «свиристит». Музыка или интересная передача. И про науку, и про политику.
— А ты газеты читай. А в науке небось смыслишь… — Он не докончил, махнул рукой.
— Ух и раздраженный ты! И нервный. Вот у тебя от этого и давление. И лопнешь от нервов и от злости своей.
— Звуков не могу переносить! У меня от них повышается давление.
— Да ладно, сейчас доем, — примирительно ответил тощий, но приемник не выключил.
— Без радио и жевать не можешь.
— Не могу. Как выключу, так тоска гложет. И про смерть думать начинаю. А радио мне — и жена, и мать, и сын. И тут я при всех и все при мне. А без него хоть на тот свет.
— Туда его с собой не возьмешь. Да ты еще поживешь, бог с тобой, слушай.
Он сказал это для того, чтобы все-таки подбодрить старика, несмотря на свою раздраженность и злость.
Аскольд Викторович опять подумал о доброте. Сколько он ее за последние трудные дни навидался в людях, а она все не иссякает. А толстяк продолжал:
— Меня вот звуками угробить можно, такие у меня сейчас нервы.
Старик тоже в ответ на доброе по-доброму прикрыл приемник подушкой и стал жевать еще энергичнее.
Музыка по радио чуть выпискивала, но даже и это было для старика лучше, чем ничего. Он доел, повернулся к Грандиевскому:
— А ты, видать, спокойный. Ничего? Тебе не мешает? — И он кивнул на радио.
— Да нет.
— А то, когда радио под подушкой, будто солнышко тучкой закрыто.
Старик неожиданно всхлипнул, встал, засунул в ухо свой наушничек и поплелся из палаты вместе со всем своим миром.
— Жалко старика, — сказал Грандиевский толстому, снова уткнувшемуся в замусоленную книгу.
— Понятно, жалко. Один, родни нет. От одиночества и блохе рад будешь. А тут не блоха, а весь мир все-таки…
И он повернулся лицом к стене, выразив явное нежелание продолжать разговор. Старик возвратился и, немощно почесываясь, снова сел на свою кровать с тем же сосредоточенно напряженным лицом. Розовый толстяк взял книгу и отправился во двор.
— И не скажешь, что летчик, — сокрушенно заявил вдруг старик, вынув наушник и повернувшись к Грандиевскому. — Его еще в войну контузило, вот он и нервный. Да от войны кто хочешь нервный станет, контузило али не контузило. Да, видать, и давление оттого же…
— А давно он тут?
— Порядком. Я пришел, уже был.