III
Два года мы наведывались к нему через небольшие промежутки времени. Мы прониклись к нему симпатией, доверием, почти восхищением. Он замышлял и готовил войну с терпением и прозорливостью, проявляя такую верность поставленной цели и такое упорство, какие я считал невозможными в малайце. Казалось, он не испытывает страха перед будущим, и дальновидность его планов была бы безупречной, если бы не его полное неведение обо всем, что касалось других частей мира. Мы пытались его просветить, но все наши попытки объяснить ему, что силы, с которыми он собирается тягаться, неодолимы, разбивались о его неудержимое стремление разящим ударом удовлетворить свои первобытные чаяния. Он нас не понимал и выдвигал в ответ доводы, в практичности своей столь детские, что было от чего прийти в бешенство. Ну как прикажете спорить с подобной нелепостью? Порой мы замечали тлеющую в нем угрюмую ярость - смутное, хмурое, сосредоточенное ощущение несправедливости, сгущенную тягу к насилию, всегда опасную в жителе этих краев. Он в любой миг мог полыхнуть одержимостью. Однажды, когда мы допоздна засиделись у него в кампонге, он вдруг вскочил на ноги. Рядом в роще горел большой, яркий костер; пятна света и мглы, перемежаясь, плясали меж древесных стволов; в неподвижном ночном воздухе летучие мыши выпархивали из крон и впархивали обратно, как трепещущие хлопья более плотной тьмы. Выхватив из рук у старика ножны, он с визгом железа обнажил меч и с размаху всадил острием в землю. Серебряная рукоять, как живая, закачалась перед ним, отпущенная, на узком прямом лезвии. Он отступил на шаг и глухим, яростным голосом обратился к подрагивающему клинку: "Если есть святая доблесть в огне и в железе, в руке, что выковала тебя, и в словах, что сказаны над тобой, в желании моего сердца и в мудрости оружейников - вместе мы одолеем всех!" Он выдернул меч из земли, оглядел лезвие. "На", - сказал он через плечо старому меченосцу. Тот, не вставая с корточек, вытер острие краем саронга, вложил клинок в ножны и вновь упокоил оружие у себя на коленях, так ни разу и не подняв глаз. Караин, вдруг совершенно спокойный, с достоинством сел на свое место. Мы же после этого перестали его отговаривать и позволили ему идти своим путем к славному краху. Старались лишь, чтобы порох был доброкачественным и стоил запрашиваемых нами денег, чтобы ружья, пусть и старые, были исправными.
Но игра ближе к концу стала для нас слишком опасной; и хотя мы, кому не привыкать было к опасностям, задумывались о них мало, некие весьма респектабельные люди в уютных кабинетах решили, что риск уже неоправданно велик и что можно совершить еще только одно плавание. Постаравшись, как обычно, с помощью разнообразных уловок скрыть истинную нашу цель, мы тихо скользнули в сторону от курса и стремительным броском достигли залива. Мы вошли в него рано утром, и не успел наш якорь коснуться дна, как шхуну окружили туземные лодки.
Первым, что мы услышали, была весть о том, что таинственный меченосец Караина умер несколько дней назад. Мы не придали этой кончине особенного значения. Да, конечно, представить себе владыку без этого неотлучного спутника было трудно; но, что ни говори, телохранитель был стар, он ни разу не сказал нам ни слова, и мы вообще почти не слышали его голоса; для нас он стал неодушевленным предметом, одной из регалий нашего друга, чем-то вроде меча, носимого за Караином, или красного бахромчатого зонта - атрибута официальных выходов. Вопреки своему обыкновению Караин не прибыл к нам на шхуну - лишь прислал перед закатом приветствие и плоды своей земли. Наш друг всегда принимал нас с достоинством принца, хоть в денежных расчетах был по-банкирски прижимист. Дожидаясь его, мы в тот день не ложились до полуночи. Под кормовым навесом бородатый Джексон тренькал на старой гитаре и пел с отвратительным акцентом испанские любовные песни; между тем мы с молодым Холлисом, растянувшись на палубе, сражались в шахматы при свете судового фонаря. Караин так и не появился. На следующий день мы были заняты разгрузкой и между делом услышали, что раджа нездоров. Мы ждали приглашения посетить его на берегу, но оно не поступило. Мы попросили передать ему наши дружеские приветы, однако, боясь помешать какому-нибудь тайному совещанию, оставались на борту шхуны. Утром третьего дня мы отправили на берег последнюю партию пороха и ружей, а также наш общий подарок доброму другу - медную пушку со станком и запасом шестифунтовых ядер. После полудня сделалось душно. Из-за гор показались рваные края черных туч, и отдаленные грозы принялись ходить невидимыми кругами, глухо ворча, как дикие звери. Мы готовились выйти в море завтра с рассветом. Весь день беспощадное солнце оглушало залив зноем, свирепое и бледное, словно раскаленное добела. На суше все будто вымерло.
Берег был пуст, селения казались покинутыми; дальние деревья высились застывшими скоплениями, как нарисованные; белый дым от неведомо где занявшегося лесного пожара стлался вдоль кромки залива, как вечерний туман. Ближе к вечеру трое лучших людей Караина, одетые в парадные одежды и вооруженные до зубов, привезли в лодке ящичек с долларами.
Сумрачные и безучастные, они сказали нам, что не видели своего раджу пять дней. Да его и никто не видел! Они рассчитались с нами и, по очереди пожав нам руки в полной тишине, один за другим спустились в лодку; гребцы доставили их на берег, сидящих вплотную друг к другу, облаченных в яркие одежды, понуривших головы; золотое шитье на их куртках ослепительно вспыхивало, пока они скользили по гладкой воде, и никто из них не обернулся даже единожды.
Перед самым закатом громыхающие тучи одним броском взяли рубеж гор и покатились вниз по внутренним склонам. Вмиг все исчезло; клубы мглы заполнили чашу залива, посреди которого наша шхуна раскачивалась из стороны в сторону под порывами переменного ветра. Одиночный взрыв грома грянул в гулком амфитеатре с такой яростью, что обод гор, казалось, мог лопнуть, расколоться на мелкие части; теплый водопад свергся с небес. Ветер сгинул в стене ливня. Мы задыхались в закрытой каюте; по лицам струился пот; залив снаружи шипел, словно вскипая; дождь терзал его отвесной атакой тяжелых штыков; вода жестоко секла палубу, ручьями стекала с рангоута, клокотала, рыдала, бурлила, рокотала в слепой ночи. Наша лампа светила тускло. Холлис, голый выше пояса, растянулся на рундуках, закрыв глаза, неподвижный и похожий на раздетый мародерами труп; Джексон над его головой перебирал гитарные струны и, вздыхая, заунывно печалился о безнадежной любви и очах-звездах. Вдруг мы услышали поверх стука дождя изумленные крики на палубе, торопливые шаги у себя над головой - и в дверном проеме каюты возник Караин. Его лицо и обнаженная грудь блестели под лампой; пропитанный влагой саронг облепил ноги; в левой руке он держал крис в ножнах; клейкие пряди мокрых волос, выбившиеся из-под красной наголовной повязки, доходили до его скул, завешивая глаза. Он быстро шагнул внутрь, озираясь через плечо, словно его кто-то преследовал. Холлис рывком перекатился набок и открыл глаза. Джексон прихлопнул огромной ладонью струны гитары, и звон ее разом смолк. Я встал.