Выбрать главу

И вот сейчас волк отщелкивался от собак, которые наступали на него молча, угрюмые и толстые, похожие на «братков», и вдруг, улучив момент, он вырвал у одного из псов огромный кусок брюшины — видны стали синеватые кишки. Все ахнули. А ты вспомнил слышанное где-то, что волк, дескать, не кусает, а режет, зубы у него работают как ножницы, волки на лету выдирают у оленей глотки, располосовывают горному туру шею до позвоночника и вырывают куски брюшины до печени, в прыжках режут лосям сухожилия на задних ногах.

Наступила полная тишина. Лишь поскуливал, обливаясь кровью, пес, да слышно было, как волк, давясь и постанывая, проглатывал кровавые куски собачатины. Раздался всхлип-стон хозяйки в кожаных штанах: «Ой, что он делает? Он же Рекса кушает!» На что кто-то из мужчин бросил: «Так в природе собаки-то как раз любимая волчья еда. Гы-ы!»

* * *

Пилумы римлян с треском врубаются в мой щит, железные наконечники у копий загинаются — такова особенность римских дротиков, — и они повисают в щите, торча в разные стороны, как противовесы. Щит приходится выбрасывать. В этом и есть хитрость, в этом и заключается задача этих легких копий-пилум — оставить противника без щита.

Я тоже бросаю свою тяжелую контусу, копье лавролистое. Братья закрываются щитами. Я же целю не в щиты, я целю и попадаю в ногу младшему. Попал! Копье вошло в бедро по самый бунчук. Помпилий выведен из строя. Хотя бы на время. Трибуны взрываются негодованием. Это не по правилам! — вопят возмущенные пузатые патриции. Так не дерутся! — брызжут слюной носатые вольноотпущенники. Почему же не дерутся? На войне как на войне. Нет правил и все способы хороши. Ибо тот, кто не использует на войне хитрость и коварство, — тот вскоре становится мертвым.

Тем более, мне плевать на ваши обычаи и нравы. У нас свои обычаи, правила и свои боги. Я останавливаюсь, чтоб перевести дыхание, пока старший брат помогает младшему перевязать рану — он стоит, выставив перед собой короткий римский меч-гладиус, прикрывшись щитом. Я не нападаю, хотя ситуация очень благоприятная. Мне вдруг сделалось как-то все равно. Скорей бы все кончалось… Пока передышка, я пытаюсь вытащить их копья из своего брошенного щита. Нет, глубоко завязли, приходится обрубать древки и выламывать наконечники вместе с дощечками щита.

«И тогда приходили мы к синей воде, стремительной, как время, а время не вечно для нас, и там видели пращуров своих и матерей, которые пашут в Сварге, и там стада свои пасут, и снопы свивают, и жизнь имеют такую же, как наша, только нет там ни гуннов, ни эллинов, и княжит там Правь», — звучит во мне, и я вижу вдруг свою мать, которая давно уже по ту сторону той священной, огненной реки ждет меня. Она машет на меня рукой сердито: не ходи сюда, не спеши! Рано тебе, и мы тебя тут пока еще не ждем. Иди, рази врагов. Живи в своем мире. Ведь у тебя даже детей еще нету…

И я бегу на врагов с продырявленным щитом, пока они еще не приготовились к бою, бегу и ударяю щитом об их щиты, и рублю кривым своим акинаком — по бронзовому шлему, по стальному наплечнику лорисы — аж искры летят! — и наконец попадаю по чему-то мягкому, по плечу, кажется — достал! — но и сам получаю по голени.

Отскакиваю резко и закрываюсь. Ранен! Но не сильно — наступать на ногу можно…

Видя мою рану, трибуны взрываются ликованием — все они тут, все хотят моей крови, жаждут моей смерти! Может, одна лишь Любава и переживает за меня — она стоит возле своей госпожи, на самом верху трибун, стоит, бледная, судорожно сжимая концы платка, — остальные все ликуют, увидев наконец мою кровь. Я отскакиваю, закрываюсь щитом и быстро перетягиваю голень приготовленной для этого тряпкой. Рана и вправду не глубокая, лишь кожу располосовал. Но можно прикинуться крепко раненным, пусть соперники расслабятся. И, сильно хромая, я подхожу к центру арены. Я вижу, отсюда вижу, как побледнело лицо Любавы. Я один, один я во всем виноват. Из-за моей глупости мы с ней в полон попали.

В последний набег на римлян захватили мы богатый приграничный город, у самого моря, два дня ели-пили, пировали-веселились, и тут порешили мы с Любавой соединить жизни наши, чтоб Числобог одну веревку-судьбу нам свивал, одни числа богам называл, и чтоб умереть нам в один день — как принято у нас. И был в том городе лабиринт, чудо света, и решили мы в нем уединиться, от завистливых, ревнивых глаз скрыться. Зашли, забрели, а назад нас вывели уже враги — через трое суток…

И вот теперь я гладиатор, а она — служанка у какой-то матроны. Хорошо хоть — в одном городе… Все время обучения в гладиаторской школе я пытался вырваться в город, правдами-неправдами, хоть на часок, и разыскать ее, любушку, ладушку, лапушку мою, но тщетно. Условия были строгие, чуть что — безжалостно драли плетьми-«кошками»; лишь самых послушных, и то под конвоем, отпускали в квартал Субуры, где располагались лупанарии, «обиталища волчиц», дешевые публичные дома, в которых абонементная, из терракота, марка равнялась по стоимости яйцу и где гетеры-ветеранки, лупы-волчицы, были, как правило, уже без зубов, а то и без волос. Меня не отпускали никуда, меня на ночь заковывали в цепи. Как дикого зверя… Драться учили деревянными мечами, удары отрабатывались на дубовых чурбаках; в конце обучения позволяли драться тупыми мечами, но в два раза тяжелее боевых.

Больных, старых или безнадежно искалеченных гладиаторов отвозили на остров посреди Тибра, который в насмешку назывался «Остров Эскулапа» — умирать. На том острове жила стая страшных собак-уродов, совершенно на собак не похожих, коротколапых, гиенообразных, с толстым туловищем, с тупыми мордами, которые питались исключительно человечиной.

* * *

Рекс с распоротым брюхом все равно лезет в драку, он ухватил волка за ухо, чуть ли не висит на нем, весь хрящ изжевал, его кишки вылезли и волочатся по земле, но он висит, питбули особая порода собак, это супер-собаки, а точнее, не совсем уже и собаки, а скорее некие киберы с обличьем собачьим. Они почти не чувствуют боли в азарте драки. Гейм, желание драться, боевой задор у них настолько силен, что после двухчасового боя им всегда делают противошоковую терапию, ставят капельницу с глюкозой, вымывают из организма шлаки, иначе могут отказать печень и почки, настолько организм обезвоживается.

Рекс висит на ухе у волка, он уже совсем измочалил его, а «папа» Цезарь пытается волка душить. Но только слишком коротки клыки, разрушительного, глубокого укуса не получается, челюсть излишне широка, и потому клыки, верхние и нижние, не смыкаются, как у волка или даже у обычных собак, такая широкая пасть приспособлена душить, а короткие, разъобщенные клыки лишь прокалывают шкуру в разных местах, далеко друг от друга, но не рвут ее и не режут. У волка же шея очень толстая, с густой шерстью и мощной мускулатурой; мускулатура настолько мощная, что волк запросто вскидывает на плечи теленка, оттого шея у волка и не гнется, он вынужден поворачиваться всем корпусом, чтоб оглянуться.

Волк вдруг резко изворачивается и располосовывает Цезарю лопатку — до ключицы. Режет ему мышцы так, что пес не может наступать на ногу — она у него отказывается действовать.

Изловчившись, волк вскидывает Рекса на спину и отбегает с ним в дальний угол ринга. Помимо воли вспоминается слышанное от того же Виталика, что у одного матерого волка на загривке шерсть была вытерта до кожи — баранов и собак носил. Там он сбрасывает Рекса с загорбка, кишки при этом еще более вываливаются и разматываются, но Рекс упорно держится за ухо волка, тогда волк с треском перекусывает собаке заднюю лапу, слышно, как хрустят кости, и тебе бросается в глаза то, что хозяйка собак зажимает в ужасе свои уши ладонями, — бледная, еле сдерживающаяся, чтоб не завыть, по-бабьи, в голос. Влезла, дурища, в мужскую, жестокую игру без правил. Получи-ка холодный кровавый душ. Думала, все в жизни постигла!

* * *

Я, сильно прихрамывая, подхожу к центру арены, опираясь на топор-клевец, я демонстрирую свою немощь. Братья, несмотря на раны, ликуют, они чуют близкую победу, даже опытный Фламин поверил. Они кидаются на меня с торжествующими криками. «Кого любят боги, Сармат, тот умирает молодым. Умри же!» — кричат они в победном раже. Рано вы торжествуете… Я закрываюсь щитом от одного, а другого, крутнувшись, бью наотмашь, через спину, своим клевцом — такого они явно не ожидали, этот прием только у нас используется. Чекан, пробив кожаный, с пластинами, панцирь-лорису, входит в грудь Помпилия. Он кидается в сторону и выдергивает клевец-чекан у меня из рук. Кровища хлещет из него, как из быка. Фламин бросается к нему, закрывает его своим щитом-скутумом. Пожалуй, с одним Фламином биться было бы гораздо тяжелее, Помпилий, конечно же, очень сильная для него обуза. Ну так мне же на пользу. Нельзя его убивать, пусть Фламин крутится возле брата, пусть горячится и переживает, пусть делает ошибки — иначе мне несдобровать.