Тебе не нравится, когда я молчу. На что я годна, если молчу? Нехорошо, если я молчу. Все равно, что ты один. Можно вызвать такси, запихнуть меня в него и отослать домой. Тебе не нравится, когда я начинаю. Ты не намерен больше выносить это. Мы не женаты, ничего такого. И что за чепуху ты несешь? Конечно, ты не мой. Перед тобой новый мир и новая любовь, а ты не принадлежишь мне, и я не принадлежу тебе, и мы свободны прийти, и уйти, и любить как бог на душу положит. Таков наш век, правда?
Кроме прошлого вечера – во вторник или в четверг, а может, и тогда, и тогда, каждый день, только не в конце недели, ты звонишь и просишь меня прийти к тебе. И я делаю это, но мне так трудно выйти из дома и добраться до тебя, ждать трамвая и волноваться, поджидая его, ты велишь прийти, и я прихожу, волнуюсь, прохожу полквартала от остановки до твоего дома, в темноте, совсем недалеко, совсем, не беспокойся, не надо. Не очень, но ветрено и одиноко, и я бормочу, что не боюсь ночи. И мои туфли тяжело ступают по бетону, ведут меня к тебе, ведут. Но я ничего не говорю. Вот оно что, я говорю все меньше и меньше. В самом начале я тараторила без остановки, верно? И ты говорил со мной, и мы смеялись, и ты откупорил коньяк, хороший – очень дорогой, потому что ты прекрасно разбираешься в коньяке, и мы заводили патефон – не ту простенькую музыку танцплощадок, что я любила до встречи с тобой, но Агустина Лару, Трио Лос-Панчос и Тонью Ла Негру. Высококлассная музыка, не какой-нибудь мусор, говорил ты, и мы танцевали при мягком свете лампы за толстым резным стеклом, направлявшим свет в потолок. Мы с тобой танцевали, этот мягкий свет в твоей квартире на Хойн-стрит. И разве имело значения, что нам завтра на работу, верно, Энрике? Просто тебе надо было видеть меня. Просто мне надо было видеть тебя. Мы были парой безумцев, верно? Todo por amor. Ты звонишь и говоришь «Зойла», и хотя я сказала себе, что ненавижу тебя, не могу объяснить, почему мчусь к тебе. Я не могу толком объяснить этого. Не бойся, не бойся. Вот только я слышу «не твой я».
Мы танцевали, и ты раздел меня, и я не возражала, потому что хотела этого и ждала, а потом я обнимала тебя. И мы любили друг друга, нежно, спокойно, словно сами придумали это, словно нам никогда больше не придется возвращаться в наш прежний мир. И я укачивала тебя, мурлыкала песенку, качала и качала, и мурлыкала, словно ты мой.
И словно любовь – это война. И достаточно ли ты храбра для того, чтобы сразиться со всем миром, пренебречь всеми, всем тем, что мир считает правильным, тем, что о тебе думают? Достаточно ли ты храбра, чтобы пожертвовать всем во имя любви? Скажи.
Он спрашивает, как такая молодая девушка, как я, может быть такой храброй. С того самого момента, как он увидел меня, он понял, что я из тех женщин, кто… «Кто что?» – немного сердито. «Из тех женщин, что любят любовь», – говорит он, и внезапно я становлюсь податливее снега. Я все, что ему нужно. Не отпускай меня.
Ni contigo, ni sin ti… ni contigo porque me matas, ni sin ti porque me muero. Ни с тобой, ни без тебя. Потому что, если я буду с тобой, ты убьешь меня. Потому что без тебя я умру.
– Что? Что вы сказали? – спрашивает Иносенсио Зойла, потому что, по правде говоря, она вновь погрузилась в свои мысли. Не слышала ни слова из того, что он говорил.
– Я сказал, что у вас самые чистые ногти из всех, что я когда-либо видел, mi reina.
И вместо того чтобы сказать в ответ что-то как обычно резкое, она издала лишь какой-то тревожный звук, будто попыталась закричать во сне. И этот звук, свернувшийся рифленой спиралью, вытащил за собой остальные звуки, как локомотив тащит поезд; словно звериный вой запутался в ее иссиня-черных волосах, так что Иносенсио подумал было, что она смеется над ним. Mi reina. Эти слова, такие нежные и родные. И только когда она подняла голову и Иносенсио увидел ее лицо, он понял свою ошибку.
Двадцать пять лет спустя он рассказывал эту свою историю так: «Поскольку я джентльмен, то сказал ей нечто приятное, сказал, что у нее очень красивые руки. Ведь это очень мило, правда? И тут, вместо того чтобы поблагодарить меня, она начала плакать как ребенок. Совсем как ребенок, я не вру. Она была для меня тайной тогда и остается тайной до сих пор. Вот какая она, ваша мама. Говоришь ей что-то страшное, а она хохочет. А скажешь одно лишь доброе слово, и – ¡zas!»
*Энрике Арагон был, что называется, hombre bonito. Красивым мужчиной. Он выполнил свои обязательства перед семьей и избрал профессию, достойную ее. А ничего больше от него и не требовалось.