В соответствии со своим убеждением, что литература должна быть учителем жизни, Карамзин рисует «доброе старое время» только положительными чертами и противопоставляет его отрицательным явлениям современности. Чванливым крепостникам-вельможам Карамзин противопоставляет боярина Матвея — «верного друга человечества», «покровителя и заступника своих бедных соседей», неподкупного и справедливого судью; светским красавицам с их пристрастием к нарядам, со слепым подражанием всему иностранному — дочь боярина Матвея Наталью.
Возможно, сам того не предполагая, Карамзин дал первый в русской литературе, пока еще только легко намеченный, но тем не менее намеченный тонко и верно, привлекательный образ девушки, натуры глубокой и романтической, непосредственной и скрытной, самоотверженной — истинно русской, народной. Он дал эскиз Татьяны Лариной. Некоторые черты этого образа потом отзовутся в «Евгении Онегине».
Весело и беззаботно жила Наталья, но «наступила семнадцатая весна ее жизни», и затосковало ее сердце. Она «не умела самой себе дать отчета в своих новых смешанных, темных чувствах», «воображение представляло ей… какой-то образ прелестный, милый призрак», — короче, «влетела в Натальино нежное сердце — потребность любить, любить, любить!!!». И, увидев Алексея, «Наталья в одну секунду вся закраснелась, и сердце, затрепетав сильно, сказало ей: „Вот он!..“».
Совершенно так же чувствует Татьяна:
«Московский журнал» шел успешно, число подписчиков увеличивалось, свидетельствуя наглядным образом о росте интереса к нему в обществе; вокруг журнала сложилась группа постоянных авторов — и вдруг Карамзин в декабрьском номере объявляет о прекращении журнала:
«Сею книжкою (которая выходит довольно поздно, но зато состоит из одиннадцати листов) „Московский журнал“ заключается. Издатель, следуя похвальному обычаю старинных журналистов, должен выйти на сцену с эпилогом.
Вот мой эпилог: благодарю всех тех, которые брали на себя труд читать „Московский журнал“.
В прошедшем году я два раза отлучался из Москвы, и сии отлучки были причиною того, что некоторые месяцы журналы выходили не в свое время. Строгие люди обвиняли меня, снисходительные прощали. Теперь обязательство мое кончилось — я свободен.
Но сия свобода не будет и не должна быть праздностью. В тишине уединения я стану разбирать архивы древних литератур, которые (в чем признаюсь охотно) не так мне известны, как новые; буду учиться — буду пользоваться сокровищами древности, чтобы после приняться за такой труд, который мог бы остаться памятником души и сердца моего, если не для потомства (о чем и думать не смею и что было бы, конечно, самою смешною, ребяческою гордостию), то, по крайней мере, для малочисленных друзей моих и приятелей.
Между тем у меня будут свободные часы, часы отдохновения; может быть, вздумается мне написать какую-нибудь безделку; может быть, приятели мои также что-нибудь напишут, — сии отрывки или целые пиесы намерен я издавать в маленьких тетрадках, под именем… например, Аглаи, одной из любезных граций. Ни времени, ни числа листов не назначаю; не вхожу в обязательство и не хочу подписки; выйдет книжка, публикуется в газетах — и кому угодно, тот купит ее.
Таким образом, „Аглая“ заступит место „Московского журнала“. Впрочем, она должна отличаться от сего последнего строжайшим выбором пиес и вообще чистейшим, то есть более выработанным, слогом, ибо я не принужден буду издавать ее в срок.
Может быть, с букетом первых весенних цветов положу я первую книжку „Аглаи“ на алтарь граций; но примут ли сии прекрасные богини жертву мою или нет — не знаю.
„Письма русского путешественника“, исправленные в слоге, могут быть напечатаны особливо, в двух частях: первая заключается отъездом из Женевы, а вторая — возвращением в Россию.
Драма кончилась, и занавес опускается».
Для читателей прекращение «Московского журнала» было огорчительной неожиданностью, оно казалось чуть ли не капризом издателя. Но решение Карамзина имело серьезные основания.
Уже в объявлении о подписке на «Московский журнал» на 1792 год внимательный читатель мог обнаружить тревожные ноты. «Издаваемый мною журнал, — писал издатель, — имел бы менее недостатков, если бы 1791 год был для меня не столь мрачен; если бы дух мой… Но читателям, конечно, нет нужды до моего душевного расположения». О душевном расположении Карамзина речь уже шла. Недоброжелательное отношение большинства членов новиковского кружка к его литературной деятельности, с которыми был он связан в течение четырех лет, которых уважал и был им многим обязан, выматывающая атмосфера в доме Плещеевых, постоянная изнурительная работа, приведшая к болезни — видимо, нервному истощению с головными болями, — все это очень тяжело переживалось Карамзиным. Одновременно он чувствовал, что его втягивает, помимо его воли, могущественная политическая интрига.