Жил старичок на пенсию, помогали дети, помогали так, что ходить ему в магазин нужно было только за хлебом да за керосином, все посылками присылали. Работать сам уже нигде не работал, только в огороде копался. Огород у старичка был. И какой огород!
Как колхозному ветерану, полагалось старичку земли столько, что здоровому-то мужику вовремя не поднять все лопатой, а потому старый человек копал и сажал малую толику, лишь бы себе хватило, да и не позабылось, что раньше сажали и севали…
У самого дома по-за стеной, от ветра, рядками, чуть приподнявшись над широкими межами-междугрядьями, лежали грядки с легким овощем — с луком, чесноком, свеколкой, ревенем и щавелем. За грядками полосой по ширине огорода росла репа. За репой стоял картофель, а по-за картофелем — жито-ячмень.
Какой это был ячмень! Нигде, никогда, даже на Выставке достижений народного хозяйства, не видел я ни в росте, ни в павильонах такого усатого и тяжелого ячменя. Уж какой урожай в пудах, в центнерах, в тоннах в переводе на сотки, десятины, гектары собирал здесь ветхий старичок? Наверное, как скажут по северу, урожай был «страховой, неукладный»…
Были у старичка в сарае и маленький точок, и старинный цеп, которым обмолачивал он ячменные снопы. Ячмень хозяин проращивал перед большими праздниками, готовил солод, варил в глиняном пивном горшке черное ячменное пиво, спускал сваренное пиво темной густой струйкой по желобочку, вытянув из пивного горшка пробку-тычку, и угощал гостя своим пивком, поднося домашнее творение в немудром, небогатом, но старинном ковше.
Картошки хозяин много не растил — только поесть в охотку. А вот репу любил. Старинный, совсем русский это овощ. И не та это репа, что вывозят на колхозные рынки в малых корзиночках. Другой, совсем другой это овощ, другой сорт, который не описан теперь, поди, по забывчивости ни в каких сортовых книгах.
Семена этой репы старичок ниоткуда не выписывал, никто ему эти семена не присылал, просто велся этот овощ испокон веков на этой земле, велся раньше картофеля, растили его, парили в печи, ели всласть, а какую-то часть берегли до весны, чтобы по осени опять собрать свои семена. Была эта репа особенной не только по вкусу, применению и происхождению, особенно обращались здесь по весне и с семенем, которое не сажали, как на поселковых и дачных огородах, рядками, лентами, а рассевали, расплевывали по готовой широкой гряде, да так ловко, что росла она, эта старинная репа, одна от другой не дальше и не ближе по всему отведенному ей огороду, не прося никакого прореживания.
Сам сеять-расплевывать мелкое репное семя старичок не умел: была это тонкая женская работа. Не годился для такой старательной работы тяжелый, способный лишь на крепкое слово мужской язык, а потому и сейчас звали сеять, расплевывать репу самую бойкую на язык старушку. Она-то и умудрялась как-то, набрав в рот репного семени, распределить его чисто по всему огороду. Да так ловко, так быстро распределить, что и опомниться не успеешь.
Осмотрел я старинный северный огород, подивился тяжелому, в хороший кулак, луку, что не шел никогда в стрелку, а давал и сочное, мягкое перо, и лежкую, здоровую сладкую луковицу, попытался вспомнить все известные мне сорта лука, хотел сравнить с ними увиденное и опять ни с чем не мог сравнить северный овощ: был этот лук, по словам старичка, тоже свой, старинный, а не привозной.
Закончился наш долгий разговор о земле, об огороде, о сыновьях, что все донимают, зовут в город, еще одним откровением… Видел я сам, как преобразился старичок, добравшись до огорода на сведенных болезнью ногах, как ожил, засуетился и как заходили его ноги по широким межам-междугрядьям: «А уж межи-то делаю, сынок, пошире, по ногам, чтобы не запнуться». Произошло чудо: больной, немощный старик, проживший в вечном труде восемь десятков лет, доживший до того, что не мог забраться без посторонней помощи на печь и мерз на полу в лютые зимы, если кто ни придет, не поможет, глубокий старик, что не мог принести себе ведра воды, вот на этих скрюченных, сведенных ногах с весны до осени ковылял по огороду и сам под лопатку сеял и сажал все! Правда, убирать урожай ему другой раз помогали, помогали и опустить семенной овощ в подпол. Но ведь это не в счет!
Уходил я от старичка легко. Странно: видел боль, беду, а было легко. И помнил я не больные ноги, не сенной матрас на холодном полу, а живого, ловкого по-молодому, хотя и старого, человека, без конца открывающего своему слушателю-гостю тайны старинного северного огорода.
— Зачем ты, дедка, мучаешь себя? Зачем сажаешь, сеешь все?
— А для памяти, сынок. Нужна память. А овоща-то много вырастет, так все раздам, себе только самую малость да на семена…
Распрощался я с удивительным огородом, миновал лесок, поле и вышел на озеро. И встретился здесь с девчушкой. Была она местная, своя, знала старичка, перешла уже в восьмой класс, но училась не здесь, а в интернате, в районе и собиралась учиться дальше, и именно на электрика. Уезжать в город и не думала, хотя все ее подруги об этом только и мечтали. Хотела выучиться побыстрее, чтобы вернуться обратно, провести везде свет и всем-всем помогать.
Было это давно. Не знаю, сбылась ли голубая мечта девушки-подростка, дождался ли ее старичок огородник. Хочется верить, что дождался, как дождались наконец своих внуков другие старые люди, хранившие по опустевшим было деревням свою верность земле.
Много я видел разных огородов и по Северу, и по Югу и научился уже по огороду, по овощу, что рос у дома, точно судить о человеке, допущенном к земле. Учили меня этому мастерству на благодатной рязанской земле, где росло, цвело и рожало все — от проса до сахарных рязанских помидоров. Привезли меня на рязанскую землю пацаном, научили гонять в ночное лошадей, держаться на коне без седла, без уздечки, научили сгребать сено конными граблями, отвозить от молотилки копенки обмолоченной соломы, возил я и снопы на ток, стоял у барабана молотилки с ножом в руках — резал прясла, рассыпал сноп перед барабаном. Потом на молотилку пошел сноп из-под сноповязалки с льняным веревочным пряслом — здесь и труда большого не надо резать веревку ножом. Сторожил я курятники от лис, косил сено на заливных лугах, пас гусей и коров. И все это разрешалось мне, пацану, сразу, все дозволялось, лишь бы дозволили трудиться твои силы, а вот в огород такой прямой путь пацанам был закрыт. Ни копать грядки, ни сажать, ни полоть мне не разрешали. Правда, когда овощ поспевал, допускался я и к первому огурцу, и к первой моркови, но и то при условии, что скажусь перед тем, как пойти, и отчитаюсь в том, что совершил на огороде. И держал меня в этой строгости дядя Миша, совсем не родной мне человек.
Любил я этого дядю Мишу, прощал он мне все, что в других домах пацанам не прощали, а потому и не думаю сейчас, что вела этого рязанского огородника в его строгости и ревности к земле какая-то жадность. Да и был он совсем не крестьянином — жил век железнодорожным стрелочником, сторожем на переезде. Так и остался в памяти у меня с тех пор огород как место святое, куда с дурной мыслью или игрой путь закрыт.
Было так же в нашем селе и по другим домам, и с другими пацанами. Правда, в огороды мы все-таки лазили, потаскивали огурцы, а однажды забрались разбойным отрядом и к нам, к дяде Мише, поразорили много. Но и тут не упомню я, чтобы крепко серчал старик и горько сетовал на потерю. Нет, все-таки не жадность, а святость чувств к земле хранила рязанские огороды.
Была у прежнего, послевоенного огорода и своя цель — поддержать семью, шел ранний овощ на рынок. И удивляет меня теперь, сколько же силы, сколько всего надо было иметь внутри себя, чтобы с утра до вечера работать на земле колхоза, ходить за такими же огурцами и помидорами, а потом, уже в потемках, подоив корову, снова трудиться на своем огороде, таскать и таскать снизу, из-под горы воду…
А как ходили за овощем, и не только на своем огороде!.. Не было в рязанском колхозе тогда никаких хозрасчетных бригад, не было специализированных овощеводческих звеньев, но овощ рос самый разный, рос сильно, стоял не хуже, чем у своего дома. И так рос, что не хватало ни людей, ни лошадей убрать, вывезти все, сложить вовремя на зиму.