Выбрать главу

Корсаков машинально взял одну газету, другую, мельком проглядел отмеченные абзацы. Удивительно, но отец по-прежнему отмечал самые общие, самые правильные, никогда не вызывавшие у него, Кирилла, интереса слова. В основном в передовицах, в ссылках на классиков.

— Это же общеизвестные вещи?! — невольно удивился он, но отец снова не прореагировал на его едва заметное раздражение.

— Да, да! Конечно…

Он издалека, словно примериваясь, посмотрел на сына и снова промолчал. Обычная его осторожная, сосредоточенная деликатность.

— Ну, вот… — Кирилл встал, потянулся, попытался почувствовать себя дома, почувствовать себя обычно, буднично, дачно: — А мои уже на юге! А я вот к тебе…

И снова он не услышал ни слов гостеприимства, ни ласки.

— Я займусь обедом, — сообщила с порога Февронья Савватеевна.

— Хорошо, — отец кивком головы отослал ее в кухню.

— Как ты? — Кирилл Александрович, опершись длинными своими руками в подлокотник, наклонился, повис над отцом.

Тот, не отвечая, осторожно потянулся к нему, обнял теплой спокойной ладонью за шею и поцеловал.

И тут же слегка, в плечо, оттолкнул.

Глаза отца вблизи всегда поражали Кирилла. Они были небольшие, почти неподвижные, но почему-то он как всегда не выдержал отцовского взгляда, сам потупился и отошел.

Кирилл понимал, что именно этого — особой близости любящих — так осторожно, так оберегающе мудро боялся Александр Кириллович. Не знал, какой он, Кирилл, в эту минуту, в этот год, в этом возрасте. Он по-прежнему, словно коря себя за долгое одиночество сына, жалел Кирилла.

— Ну что ты?.. Я… — отвечая самому себе, протестовал Корсаков. — Нет, я в общем-то… В порядке!

Он стоял спиной к отцу, у окна, но знал, что Александр Кириллович неотрывно смотрел на него.

Ему стало так нехорошо, неудобно перед отцом за свою вечную суетность, что ли… Неравенство.

— Сколько можно чувствовать себя ребенком?! У меня у самого уже скоро внуки будут…

Он тряхнул головой и, обернувшись, увидел в глазах отца такую любовь, такую прорвавшуюся боязнь за него — именно за него! Не за каких там детей, жен и внуков… А именно за него, сорока с лишним лет мужика, за своего единственного мальчика, — что Кириллу стало ясно, как же дались отцу те тринадцать лет, когда он, казалось, навсегда был отрезан, оторван в этой жизни от него, от Кирилла, от сына.

— Пойдем на воздух, — Александр Кириллович начал подниматься, путаясь в старом пледе, но, когда Кирилл пытался помочь ему, воспротивился и упрямо дернул плечом. Сделал неуверенный шаг, снова чуть не споткнулся о плед и тут уж невольно схватился за руку сына.

Корсаков почувствовал, как тяжело его худое, большое тело. Какие литые, каменные кости составляют этот огромный, надежный остов. Да, только оно, несокрушимое здоровье, помогло Александру Кирилловичу вынести все, что выпало на его долгую, независимую жизнь.

— Я сам… Сам уже, — снова недовольный, отстранил его отец и осторожно двинулся через столовую к выходу. Он привычно придерживался пальцами буфета, кресла, обеденного стола, притолоки: его тело как бы перебрасывалось от одного предмета к другому. По проверенному, знакомому маршруту он добрел, наконец, до крыльца. Остановился, прислонился к резному косяку, снял очки и некоторое время стоял молча, прикрыв веки и успокаивая дыхание.

Корсаков понимал, что сейчас на него не надо смотреть.

Февронья Савватеевна выглянула из приоткрытой двери кухни. Хотела что-то сказать, но не решилась.

— Дайте отцу фуражку. Белую, — все-таки не смогла не скомандовать мачеха.

Фуражка была еще тридцатых годов, пожелтевшая на сгибах, но крепкая, словно намертво ссохшаяся, как гипсовая. Кириллу Александровичу показалось, что ее недавно чем-то красили.

— Зубной пастой, — угадал его мысли отец. — Парусина настоящая…

Он улыбнулся и, делая вид, что не замечает сыновней руки, сам осторожно спустился по ступенькам.

Александр Кириллович оглянулся на сына, и все его — победившее немалое для него пространство! — существо было теперь удовлетворенным, даже легкомысленным.

— Он и ботинки каждое утро чистит, — пожаловалась снова вышедшая из кухни Февронья. — А ему для сердца вредно…

— Башмаки, — тихо, но отчетливо проговорил отец. — Ботинки, полботинки, четвертьботинки… И так далее?

Он искоса, с усмешкой, поглядел на сына, мол, Февронья в своем репертуаре!

— Опять вы в беседку собрались? Там солнце! — Февронья все-таки не могла остаться неправой. — Лучше здесь, на крылечке посидите.

— На крылечке только бабы судачат! — отец, покачиваясь и для равновесия слегка растопырив руки, двинулся к беседке.