— Или я… Или вы… Но кто-то из нас… будет раздавлен! И очень скоро!
Аккуратно, не оборачиваясь, закрыл за собой дверь. Невольно прислонившись к ней, он чувствовал, как ее пытаются открыть изнутри! Слышал, как бьется за деревом отборная ругань! Но все его мышцы словно окаменели… И не было, кажется, на земле такой силы, чтобы могла сейчас сдвинуть его с места.
Когда за дверью все затихло… Корсаков двинулся к лифту.
Коридор казался ему сейчас узким и странным. Он был — бесконечен…
— Товарищ Корсаков? — спросил его у выхода лейтенант. — За вами приехали!
На залитом слепящим полуденным солнцем тротуаре, около франтоватого черного лимузина, стояла тоненькая, сжавшаяся… Стройная женская фигурка! Глаза женщины были полны страха… За него! Но она заставила себя не уронить влагу с ресниц.
— Папа… — она смогла перебороть себя. — Я — здесь!
Он сделал шаг и, словно споткнувшись, упал в протянутые дочерью руки.
9
Александр Кириллович встал, как обычно, без четверти шесть. В шесть он уже чистил обувь. К сожалению, в доме ее было немного. Февронья Савватеевна носила только домашние туфли и еще какие-то саржевые пинетки, бывшие в моде лет пятьдесят назад. Когда он однажды прошелся по ним кремом, скандал был исторический. Так что от Февроньи Савватеевны ему доставались для утреннего сосредоточенного, солдатского труда только «городские» туфли — на толстом низеньком каблуке с ремешком и перламутровой пуговкой. Они всегда хранили форму ее тяжелой, крестьянской, а теперь опухшей ноги. Такой маленький черный уродливый «аэростат». Крем, щетка, бархотка… И «аэростат» блестел, как лакированный! Александр Кириллович специальной холстинкой обтер края подъема. Однажды Февронья Савватеевна испачкала гуталином свои беленькие носки с голубой полосочкой. Гуталин был особый, составленный самим Александром Кирилловичем, и носочки отстирывались в течение целой недели. Он запомнил эту неделю, как одну из самых «напряженных» в их десятилетней совместной жизни.
Наступила очередь его собственных башмаков. Первыми шли крытые, черные, с ушками. «Генеральские» — так называла их Февронья Савватеевна. Шевро было мягкое, старое, требующее особой старательности. Он еще раз обратил внимание, что правая его нога чуть косолапит и каблук стирается вовнутрь. «Как у мамы», — невольно подумал он, и руки его — со щеткой в одной руке, с башмаком в другой — опустились.
«Как у мамы…»
Он чувствовал, что улыбается.
Утро было по-осеннему неуютное, промозглое — то ли дождь, переходящий в туман, то ли туман, переходящий в дождь. Две немолодые березы, росшие у крыльца, бились в ознобе от мокрого ветра. Черная, толстая, суетливая птица клювом выбрасывала из старого скворечника растрепанный серый мусор. Отлетала и снова возвращалась, ныряла в круглое черное окошко и снова вылетала из скворечника. И каркала, каркала, каркала…
Ему захотелось швырнуть в нее сапожной щеткой! Камнем!
«Это трясогузка… А это сойка… А вот эта желтенькая, смышленая птичка — это, кажется, каломе… (мама стеснялась его, уже взрослого). Не знаю, как перевести на русский.
— Зяблик.
— Да, да, зяблик».
Она была в широкополой белой шляпе, которую все время придерживала загоревшей за лето рукой. Сильный, но теплый ветер дул с Тиргенского моря…
Она жила в то последнее мирное лето в четырех километрах от Сорренто, в деревушке Порто-Чивиккиа.
В Италии тринадцатого года…
Александр был тогда молодой, застенчивый, сильный мужчина. Кончал университет в Германии и решил навестить мать в этой пыльной, нещадно палимой солнцем горной деревушке. В ней не было ни одного рыбака, так опасны и круты были здешние берега. Мать сбегала к морю по козлиной тропке, и первое время у Александра тоже кружилась голова. От страха за нее и — немножко! — за себя, так крут был спуск к морю. И это до румянца смущало его. Ведь он уже шесть месяцев был «боевиком», террористом. Правда, четыре из них были отданы занятиям в Швейцарии. А на русскую землю он вступит только в августе. Не раньше.
— Ах ты моя «краса-девица»! — мать принимала его страх за смущение молодого мужчины, не знающего, как вести себя с матерью после долгой разлуки.
— Но! Маман… — уже действительно смущался Александр, когда она, вдруг обвив его шею своей легкой рукой, начинала истово и нежно целовать его.
Так целовала она его, маленького, давно в России. Поцелуями будила его по утрам и провожала ко сну. Он долго не отпускал ее и, почти плача, просил: «Ну еще разочек, мамуленька… Ну полпоцелуйчика!.. Ну пол-пол-поце…»