Это были расчеты с «позором» семьи. Со всем вместе! С невинным и неумным легкомыслием матери. С вызывающей всемосковской, сомнительной известностью «дядюшки» Сергея Аристарховича. Но главное — с позором отца. Отца — «зверя», отца — «человеконенавистника», отца — «крепостника-чудовища»… (так о нем тогда писали все приличные газеты). На Александра показывали пальцами — «сын того самого… Корсакова! …Боже мой! В нем что-то тоже есть!.. Отцовское!.. Какая мерзость — иметь такого отца!!»
Когда он уже был в партии, на «нелегалке», у него был псевдоним. Но в первые же дни Революции он выправил свои документы на свою настоящую фамилию. На настоящее имя и отчество. Ему советовали этого не делать. Оставить их только в партийном билете. Он уже привык за три с лишним года к своему новому имени — Петр Николаевич Дубинин. Даже если бы во сне его позвали настоящим именем, он наверняка бы не проснулся, не отозвался… Хотя такого, слава Богу, не случилось…
Дубинин Петр Николаевич… из мещан… родился в Петропавловске-Камчатском… годом раньше него… Начинал с мальчиков — в торговой фирме Второвых. Верхнеудинск, Кяхта… Потом был переведен в Москву в Главную контору за особое старание… 350 рублей в месяц получал вымышленный Петр Николаевич. Большие деньги по тем временам… (Корова — восемь-десять рублей.) Он-то уж мог разъезжать по Европе… (По делам фирмы Второвых, конечно!) Старательный, одинокий, одетый по последней моде. Откладывающий в русско-азиатский банк каждый месяц сто семьдесят пять рублей. На предъявителя. «Предъявители» находились…
Нет, он все-таки не стал Дубининым Петром Николаевичем. Хотя был тоже одинок и тоже старателен, хотя второе его «я» профессионально почти сливалось с первым. Но этого «почти» было достаточно для целой жизни — длиной почти в семьдесят лет.
Корсаков исписал за жизнь, наверно, тысячу анкет и автобиографий. И всегда писал фамилию отца, год его смерти, воинское звание, сословие, причину гибели. Иногда ему советовали — не распространяться, но он отвечал молчанием в таких случаях и писал еще подробнее. Как ни странно, Александр Кириллович ни разу не пострадал из-за отца. Ни сразу после Революции, ни в тридцатые, ни позже…
Виной его бед — был только он сам. Или это ему только казалось?
…Александр Кириллович потянулся к офицерским сапогам с высокими голенищами, щегольскими, неуставными. Сапоги были на каблуке. С точеными, мастерски поставленными знаменитым сапожником «мысками»! Он попытался вспомнить, когда надевал их в последний раз. Не припоминалось…
Нитроглицерина с собой не было, а ради валидола не стоило и шевелиться. Он медленным, издавна знакомым способом начал еле заметными движениями диафрагмы наполнять воздухом легкие.
Медленно, очень медленно, впускать… Накачивать легкие спасительным кислородом…
Еле скрипнув, приоткрылась балконная дверь. Свободный, неожиданно льдистый, солнечный воздух вошел ему навстречу. Обнял лицо, тонкую старчески-морщинистую шею, не защищенную короткой, без воротника, солдатской рубашкой. Боль слабела, но не уходила. Она, казалось, нежилась сама, наслаждаясь свежестью холодного утра. Светом низкого солнца… Сейчас боль напоминала ему незлой укус какой-то забытой в детстве болонки, маленькой, белой, с большими синими бантами!
«Микки! — ярким всполохом вспомнилось ее имя. — Да, да! Микки! Ведь так же все тогда звали государя-императора!» Однажды отец, услыхав это издевательское имя, разразился тяжкой, матросской бранью. Александр помнил занесенный над несчастной, обморочной собачонкой отцовский лакированный сапог. И неверный, несильный, пьяный его удар, полученный им, пятилетним, когда он бросился спасать Микки.
Александр Кириллович чувствовал, что и сейчас лицо его горит. Даже сейчас — через столько лет?!
Как стыдился, как хотел он любить! Как боялся и все равно боготворил отца. Как это все можно было объяснить кому-то? Даже матери?.. Даже…
Он вдруг понял, что с тех, детских, далеких дней он никогда и никому не объяснял… ничего. Даже себе не пытался объяснить своих чувств к отцу.
— Феня! — постарался как можно громче произнести Александр Кириллович, но понял, что это был почти шепот. — Фенечка!
«И как она всегда ухитрялась услышать его зов? Даже если он звал ее из какого-нибудь самого дальнего уголка сада?!»