Выбрать главу

В их глазах Кирилл Александрович увидел, что они поняли, чей он отец.

Когда за ним закрылись двери и лифт двинулся вверх, Кирилл Александрович ощутил, что опасность снова рядом. В который раз в его жизни.

2

«Сколько можно трепаться по телефону!» — Кирилл Александрович, казалось, в сотый раз набирал номер.

Он не включал свет, хотя в квартире стало темнее от предгрозовых, старческого цвета, косматых туч. Где-то в центре громыхнул гром и канонадой ушел к окраине.

Стало еще душнее, хотя и полил теплый, несмелый крупно-капельный дождь.

«Не вечно же секретарша будет болтать по телефону. Но если она на месте, то, значит, и Тимошин не ушел?!»

Корсаков стоял у окна, прислонившись лбом к холодному стеклу. Он уже привык за эти четыре месяца к скопищу домов за балконом. Может быть, с фасадной, парадной стороны в этих домах был смысл и красота, но из его окон они казались просто нагромождением каких-то гигантских камней. Зелени на случайно уцелевших деревьях и перерытых, разрубленных палисадниках еще не было, и поэтому общий тон казался пепельно-серым, неживым. Просто лунный пейзаж…

Обложным, почти уютным, ворчливым громом прошла гроза по горизонту, и Кириллу вдруг захотелось куда-нибудь в центр, на бульвары. Выскочить на мокрую, поблескивающую мостовую перед Домом журналистов, высаживать из машины молодых, красивых, бесшабашных женщин, рваться без пропуска через швейцара… Остро и молодо предвкушать жаркий, горячечный шум зала, где почти из-за каждого столика к тебе тянутся руки, предлагают место, окликают по имени, по фамилии, по прозвищу…

Еще лет пятнадцать назад его там знали, кажется, все. От метрдотеля до случайных баб, обычно оккупировавших пивной бар в подвале. А какое же было его прозвище?

Забыл!

У него тогда были черные кожаные джинсы… Потом он достал такую же кожаную черную куртку и, несмотря на тридцать с хвостиком лет, не без тайной гордости чувствовал себя этаким «тинейджером». Мощную тяжелую «Хонду» он купил в первый же год своей «загранки». Он даже не помнил, куда она потом делась.

В первые годы за границей он ловил себя на этой, именно «нашенской» разбросанности в желаниях. То купить, на ту знаменитость на полчаса раззявиться. Удивляться, что «их» это уже не интересует, что «они» суше в фантазиях, спокойнее, строже. Наверно, он не заметил, когда и как сам изменился. Он помнил растерянные глаза Марины, когда вдруг убрал со стола коробку дорогого печенья, которого захотелось всем к завтраку. «Это к Рождеству куплено», — нашел он совершенно неоспоримый, на его взгляд, довод. Дело даже не в том смешном случае (печенье все-таки съели!), когда он, тоже растерянный, ушел к себе в кабинет; он долго слышал злорадный, объединивший их всех, хулиганский смех и милые издевательства над им, которые были слышны ему и за двумя дверями. «Наш папочка стал фарисеем и капиталистом».

Кирилл Александрович прошел по коридору и набрал номер. Один гудок. Непреклонный голос — то ли женский, то ли магнитофонно-неопределенный — «Совещание. Позвоните позже».

Какое может быть совещание в половине восьмого?!

Теперь уже Кирилл решительно не знал, куда себя деть. Он долго мыл лицо в ванной. Не глядя в зеркало, причесывался, вяло решал, стоит ли переодеваться. Потом зашел в комнату Генки, и тут же вроде бы забывшееся волнение снова сковало его позвоночник. Он сел. Закрыл глаза, чтобы успокоиться.

Он был уже немолодой человек и давно не боялся за себя. Конечно, он бы хотел умереть без боли, не вытерпел бы надругательства, собственного бессилия. Но мысль о малейшей беде с его детьми по-прежнему настолько парализующе пугала его, что иногда становилось стыдно. Давно, самым глубоким внутренним чувством он знал, что готов отдать свою кровь, волю, последний кусок им обоим. Что нет таких лишений, на которые бы не пошел, если бы это могло их спасти. Защитить. Обезопасить их от жизни. Но Кирилл Александрович знал и другое. Что уже недалек тот день, когда он будет бессилен оградить, развести, не дать им столкнуться, сплестись! «Взаимозатопить…» Им — жизни и его детям. Его плоти… Самой нежной его собственной сущности, что он чувствовал в них. Словно перевоплотившись, они объединили его, давнего, которого после смерти матери уже никто и не помнит, и их, которые теперь старше его тогдашнего. Дети для него навсегда повторили и тот свет, и ту нежную вселенскую надежду, и, как ему казалось, самое дорогое — беззащитную солнечность начала, света, воли. Навек заложенную в него нетленную свежесть жизни, которой он безотчетно поклонялся, как другие верят в бога, в цель, во всемирный потоп.