Выбрать главу

Он коротко посмотрел на Корсакова, но сдержался. Слово «всякие» — или что еще похуже! — так и повисло в воздухе.

— И вообще! Есть дисциплина. Партийная. Государственная. Работай там, куда тебя направляют. Значит, так нужно!

— Кому? — Кирилл опустил голову.

— Тебя можно пожалеть… Есть более важные… вещи. — Олег Павлович был уже у двери. — Есть государственные интересы! И позволь… Уж нам судить, как их решать!

Корсаков встал. Надо во что бы то ни стало остановить, задержать Нахабина.

— Я…

— Ты! — резко сказал Олег Павлович. — Ты… Не играй! С огнем!

— Не угрожай, — спокойно ответил Кирилл Александрович.

— Это не моя профессия — угрожать, — наклонился к нему Нахабин. — На это… Есть другие люди!

Он вздохнул, махнул рукой и стремительно вышел из столовой. Своей упругой, раскачивающейся походкой. Как цапля на длинных сильных ногах…

У Кирилла пересохло в горле. Он взял со стола первую попавшуюся рюмку и выпил. Это была водка. Он захлебнулся, закашлялся.

Когда Кирилл обернулся, то увидел, что Галя смотрит на него… с жалостью. С разочарованием!

«А может быть, с презрением?»

— Договори… — прошептала Галя. — Договори с ним! Будет хуже!

«Боже! Она!… Уже заботится обо мне!»

— Я ухожу! — раздался требовательный голос Олега Павловича из прихожей.

Галя сделала шаг к отцу. Подтолкнула его к двери. Кирилл успел заметить досаду на ее лице.

Нахабин стоял, ожидая их. На нем был уже безукоризненный костюм, крахмальная рубашка. Ни расхристанности! Ни раздражительности! Это был подтянутый, ироничный, даже доброжелательный господин.

Он церемонно поцеловал руку Евгении Корниловне. Чмокнул в лоб Галю. Свободным широким жестом протянул ладонь Корсакову.

— Как говорил Гете: «Гений — это терпение!» Так что, Кирилл… Александрович… — добавил он, чуть наклонив голову. — Еще немного терпения… Оно ведь наше с тобой… Профессиональное качество? Сам понимаешь — всех нас ждут большие перемены! Какой год на дворе? 1982-й! А заботиться о них надо сейчас! И все будет — отлич-чно!

Это мягкое, удвоенное «ч» прозвучало по-домашнему. Доверительно! Уютно! Союзнически!

Он подмигнул Корсакову и, уже взявшись за ручку двери, оглянулся.

— Кстати.

Кирилл напрягся.

— Кстати… Марина… Твоя жена… Гораздо спокойнее смотрит на наши отношения. И вообще на ваше… На наше семейное будущее!

Он улыбнулся Гале, прежде чем исчезнуть за высокой дубовой дверью.

«А это что? Просто удар ниже пояса! На всякий случай?»

«Боже! Всесильный Нахабин! Он — ведь… по-старому? Как это называется. Забыл! Ну, конечно, «вельможа»! И ему подсовывают! Продают! Подталкивают в постель дочь мелкого чиновника! Хозяину продают свое дитя!»

— Кирилл Александрович. Дорогой мой! — услышал он рядом с собой грудной, женский голос.

Корсаков повернул голову, Евгения Корниловна держала его под руку.

«Для чего? Чтобы он… Не упал?»

— Галя пусть отдохнет. Бедняжка… — старуха прикоснулась своей пухлой, когда-то прекрасной рукой к Галиной щеке. — А мы с вами… Побеседуем? У меня? Посумерничаем? А?

Она заглядывала ему в лицо, и в ее словах, в тоне, в робкой улыбке было столько покоя, заботы… Чего-то такого старого, незабывшегося, из прошлого, что Корсаков позволил себя увести.

— А ты, Галочка… Вздремни! В спальне, — попрощалась Евгения Корниловна на пороге своей комнаты.

Корсаков почувствовал, что сидит на чем-то низком и очень мягком. За окнами, действительно, были сумерки. Отсюда, из этой небольшой, по-старушечьи плотно заставленной мягкой мебелью комнаты, были видны только верхние этажи домов напротив.

Они шли не единой стеной, а были разноэтажны. От шеренги окон дома казались скучными, но что-то неожиданное, непривычное для московского пейзажа оживляло их. Корсаков напрягся и понял — его настораживал свет!

Сумерки были… сиреневые! На блеклых, дымчато-зеленых, коричневых, бежевых домах лежал оттенок догорающей сини. Догорающего дня. И пламя это — как все нечеловеческое! — было сиренево-электрическим, мертвенным. Как в первых пульсирующих вспышках неоновых дрожащих ламп…

— Не сердитесь на меня… Дорогой мой, Кирилл Александрович! — Евгения Корниловна полулежала в глубоком, очевидно, тоже очень мягком, почти воздушном кресле. — Не сердитесь, что я стала невольной… Ну, скажем… Дуэньей! Вашей дочери…

Она вздохнула.

— Вы поймите! Дорогой мой… Люди испокон веков желали только одного — счастья! Хоть малой толики! И всегда все было против них. И раньше, и сейчас… Ну, что, например, мой бедный Олежек?