— А что грузить?
— Лес. Горбыль, доски, кругляк. Что прикажут.
«Это же у Евстигнея, — подумал Геннадий. — Вот тебе картинки из жизни. Пока лопух души спасает, у него из-под носа лес воруют. Надо будет ему глаза на мир открыть, а то загремит в тартарары».
— Я, Ваня, тюрьмы боюсь, — сказал Геннадий. — И потом… Нельзя мне. И тебе тоже нельзя, понимаешь? Сторож на том складе — мой знакомый. Приятель даже. Нельзя у приятелей воровать.
— Так это… совсем хорошо получается! — немного растерянно и со смехом сказал Ваня. — Совсем по-свойски. Евстигнея знаешь, да? Это он меня и сватает, лес продает по хорошей цене.
«Чепуха какая-то, — сказал себе Геннадий. — Конечно, чепуха. Не может Евстигней… Он бутылки сдает, на огороде вкалывает, плотничает на стороне, старухи цветы от него продают, тюльпаны и гвоздики, — это да, это он все делает, потому что расходы у него большие, а тут белобрысый Ваня что-то путает…»
— Врешь ты все, — сплюнул Геннадий. — Врешь, зараза.
— Вру, да? Понятно… Приятель он твой, говоришь? При-я-тель… Мозги он тебе, видно, сургучом залепил. А я с ним из Хабаровска сюда притопал, после того, как он в принудительном санатории грехи замаливал. Теперь вот снова за старое… Лапоть ты, Гена. Он на своем промысле знаешь сколько имеет? Нам бы с тобой десятой доли на всю жизнь хватило. Ну, понял теперь?
— Понял, — сказал Геннадий, поеживаясь. — Теперь все понял. А на чем возить собираетесь?
— Машина через два дня будет. Он мне говорил, что нашел одного ханурика, у которого права отобрали, так он ему сделал. Связи у Евстигнея — что хочешь провернет.
— Ну-ну… Совсем хорошо. Вот что, Ваня. Я с ним сам поговорю. Сойдемся в цене — тогда по рукам. Договорились?
Геннадий шел к Евстигнею, подогревая себе всякими нехорошими словами, но зла у него на сердце не было. Скорее — была обида: только-только приспособился он к тому, что хоть и в нелепом обличье, но живет рядом человек, которому есть до него, Геннадия, дело, который пусть по дикарской своей вере, а все же способен на движение души, и вот теперь по всему этому зазмеилась трещина: не без корысти, значит, приютил он его и выходил, а для воровского промысла… Сукин ты сын, отец Евстигней, нет на тебе креста. Ладно…
Было, уже темно, когда Геннадий вышел в проулок, ведущий через пустырь к дому Евстигнея. Еще издали он заметил, что света в окнах нет, но не беда, хозяин надолго не отлучается, посидим рядом на лавочке, подождем. Он закурил на ходу и, чиркая спичкой, увидел вдруг Якова, стоявшего у забора как-то беспомощно обмякнув, как будто у него перебиты кости.
— Ты что? — испуганно спросил Геннадий. — Как ты сюда попал? Плохо тебе, да?
— Плохо мне… — сказал Яков. Он с трудом оторвался от забора, сделал шаг к Геннадию и быстро заговорил, глотая слова и заикаясь: — Это… зачем же так? Бог покарал — ему виднее, а люди… Зачем же люди? Ты мне скажи… Ты посмотри, вот… — Он что-то достал из-за пазухи, протянул Геннадию, и тот, машинально развернув бумагу, увидел кофточку, ту самую, что принес он третьего дня Насте. — Ты видел? Подарил, облагодетельствовал… Говорит: приходи вечером…
— Ты погоди! — Геннадий сильно встряхнул его. — Погоди, говорю! Куда приходи? Зачем? Ты что причитаешь?
— К Евстигнею пошла… Зачем? А зачем девки на ночь ходят, я тебе объяснять буду, да?
Они еще несколько секунд постояли друг против друга, потом Геннадий молча повернулся к темному, с потушенными огнями дому, низко припавшему к земле, и ему почудилось, что это изготовился к прыжку затаившийся в зарослях зверь с тяжелым, зловонным дыханием… От омерзения у него заложило уши, он сглотнул слюну, чувствуя, как во рту накапливается горечь.
— Пас-ку-да! — чужим голосом, от которого он сам вздрогнул, проговорил Геннадий, еще не веря, не понимая, что все это уже происходит там. — Ну-ка, Яша, ты посиди. Ты посиди тут, я сейчас…
Не разбирая дороги, в угольной темени глухого пустыря он метнулся к дому, зная, что дверь наверняка заперта, но зная также, что в пристройке есть калитка, запиравшаяся на слабую щеколду. Он вышиб эту калитку — она с грохотом влетела внутрь, и уже в прихожей, шаря по стене, чтобы зажечь свет, услышал сдавленный стон, а когда лампа вспыхнула, увидел в проеме внезапно обернувшегося на шум Евстигнея — набычившегося, с надувшимися на шее венами, тупого и страшного; увидел захолонувшую в страхе, обреченно прижавшуюся к косяку Настю, и за всем этим — как при яркой вспышке грозы — лицо верующей Пелагеи, смирение беспомощного Якова, тихое журчание молитвы, и в эту секунду уже знал, что ему до сладкой, томительной боли хочется убить этого человека…