Затем Жестина сводила меня на песчаный берег, куда раз в год приплывали черепахи, чтобы откладывать яйца. Жестина с мамой прятались здесь в темноте и воображали, что они наполовину черепахи и уплывут в море, не оглядываясь. Небо над нами было полночного темно-синего цвета, который я любил и который часто мне снился. Я написал картину, где был этот берег с пальмой, раскинувшейся, как цветок, и с прячущимися в тени черепахами, чьи панцири отливали глубоководной зеленоватой чернотой.
Когда мы вернулись к нашему магазину, Жестина остановилась под окном и сказала:
– Выглянув однажды из этого окна, она влюбилась.
Затем мы направились через нашу часть города к большому дому, когда-то давно принадлежавшему моим дедушке и бабушке, где во дворе жила самая старая на острове ящерица.
Я вспомнил свадьбу Розалии и ярко освещенный сад. Мама тогда стала искать меня в саду, думая, что я прикорнул в каком-нибудь укромном уголке, но я сидел около куста, разглядывая ящерицу.
– Мой двоюродный брат тоже любил наблюдать за этой ящерицей, – сказала мама. – Он звал ее, и она подходила к нему. Он был очень красивый мальчик.
Мама погрузилась в воспоминания и, похоже, забыла, что разговаривает со мной, а потому сказала, что в то время, когда она поселилась в доме своего первого мужа, Розалия была рабыней. А мама даже не знала об этом, пока после смерти месье Пети не прочитали его завещание. Став вдовой, она первым делом составила документ об освобождении Розалии. Но пришлось ждать, пока не приедет из Франции мой отец и не подпишет документ, потому что женщина не имела права делать это. На свадьбе Розалии горела целая сотня свечей, и казалось, что это звезды спустились на землю. Я вспомнил все это, когда Жестина привела меня в этот сад. Вернувшись домой, я взял краски и кисти и изобразил комнаты в доме дедушки, которые никогда не видел. Стены в доме на моей картине были фисташкового, оранжево-розового и бледно-золотого цветов.
Я долго практиковался, прежде чем написал свой первый настоящий портрет. Я нарисовал Жестину в тот момент, когда она красила ткань, а затем расписал рисунок красками. Пока я рисовал Жестину, то обратил внимание на детали, которых не замечал раньше: она излучала синий цвет, цвет горя. Синей краской я и написал ее. Телесные тона не передают ни внешний вид человека, ни состояние его души.
С тех пор как я приступил к этому портрету, я стал плохо спать. Мне в голову лезли мысли о синем цвете печали, о том, как Жестина говорила о платье для ее дочери и как странно мама смотрела на меня в саду, словно подозревала, что я ее двоюродный брат, вернувшийся из прошлого. Мне вспомнились некоторые фразы, которыми обменивались мама с Жестиной, думая, что я их не слышу. Я не прислушивался к их разговору, но кое-что невольно запомнилось: «Как можно быть таким эгоистом?», «Разве может любовь рассыпаться в прах?», «Почему Бог допускает такую жестокость, если он действительно все видит?».
На следующий день я собрался с духом и решил расспросить маму об этом. Они с Розалией обсуждали на кухне меню обеда. Они говорили об этом практически каждый день, но тема им, похоже, не надоедала. Цыпленок или рыба? Острый соус или сладкий?
– У Жестины есть дочка? – вмешался я в их разговор.
Они обменялись многозначительными взглядами и продолжали заниматься своим делом, гремя чугунными сковородками. Они решили приготовить цыпленка под томатным соусом с тимьяном и петрушкой, а в качестве гарнира сделать кашу из кукурузной муки. Ну и, разумеется, будет подан горячий хлеб. Отец, как обычно, произнесет молитву, а затем мы с братьями, проголодавшись к концу дня, начнем хватать все подряд, пока мама не хлопнет в ладоши и не прикажет нам вести себя как цивилизованные люди. Обычно я старался утащить кусочек готовившейся пищи, но на этот раз просто смотрел на маму, которую мой вопрос явно выбил из колеи.
– Ты всегда суешь нос не в свое дело, – бросила Розалия сухим деловитым тоном, каким она всегда говорила. Она неизменно защищала мать, затыкая мне рот и говоря, чтобы я держал свои мысли при себе.