Концовка басни очень похожа, по сути, на брюлловское: «Не могу — рука от страха дрожит»:
Когда Брюллову рассказали об этом, что мог сделать и сам поэт, и Оленин, художник был восхищен, как ловко Крылов избежал роли придворного хвалителя, а главное, почувствовал: нет, он не одинок в среде истинных русских творцов, готовых на все во имя сохранения независимости творчества.
Как ни странно, особого наказания за все эти превеликие дерзости не последовало. То ли царь немного приустал — слишком много усилий потребовали все эти истории с Чаадаевым, Пушкиным, Лермонтовым, Герценом, то ли не счел выпады художника чересчур опасными. Но если так, то царь просчитался. Все эти эпизоды не стоили бы выеденного яйца и умерли вместе со сплетниками, обсуждавшими их в те норы во всех гостиных, если бы не вызвали далеко идущих последствий. Брюллов, быть может, и не предполагал тогда, что, отстаивая свою независимость, он постарался и для своих собратьев. Давно ли судьбой, жизнью художников, к которым в русском обществе относились как к ремесленникам, как к портному или маляру, своевольно распоряжались вельможи! Еще Иванов писал из Италии сестре, как трудно в России служить искусству «посреди пренебрежения от великих мира, у которых художник и крепостной их человек — почти одно и то же». Постепенно художник из ремесленника превращается в чиновника: теперь профессора, не только воспитанники, расхаживают в шитых золотом мундирах — как чиновники. Получают чины и ордена — как чиновники. Увольняются в отставку — как чиновники. Словно от искусства можно «отставить», как от должности в канцелярии… Академия и становится чем-то вроде департамента, переданного в ведение министерства двора его величества. Маркиз де Кюстин был поражен форменными костюмами и почти что военной выправкой воспитанников: «Один этот факт, — писал он, — уже свидетельствует о глубоком презрении к тому, чему оказывается покровительство, или, скорее, о полном игнорировании законов природы и тайн искусства: откровенное равнодушие было бы менее варварским; в России свободно только то, о чем правительство не заботится, — об искусстве оно слишком заботится…»
И вот порог Академии переступает великий Карл. В своем элегантном, чуть нарочито небрежном костюме, — за все годы профессорства он ни разу не надел обязательного для всех других мундира, — с одухотворенным лицом, вольно вьющимися кудрями он даже внешне выглядел художником совсем иной формации — свободным артистом. Человек достаточно образованный, острый и находчивый собеседник, поражающий смелостью и неожиданностью суждений, он становится любимцем публики, душой общества. Многие аристократы чувствуют себя втайне польщенными, когда он милостиво соглашается, приняв приглашение, украсить своею персоною их салон. Его не только принимают как равного, он царит в гостиных, собирая вокруг себя слушателей, ловящих каждое слово европейской знаменитости. Видя, как сам царь сносит вольности и капризы этого артиста, и высшее общество вслед за повелителем прячет спесь, меняет кичливость на почтительное уважение к личности художника-творца. Но главное было даже не в рисунке поведения, не во внешних проявлениях независимости, а в том, что за этим стояло: новое понимание задач искусства, сознание важности своего призвания — вот что давало ему силы отстаивать независимость, презирать чины и ордена, сбросить мундир в прямом и переносном смысле слова. Брюллов сломал издавна сложившееся представление о месте художника на общественной лестнице. Он заставил общество, свет, двор, считаться с собою, а вместе с собою — с личностью артиста, творца, человека совсем особенного сословия, куда не войдешь ни благодаря чинам, ни родовому богатству, куда попадают лишь избранные, отмеченные высшим даром природы — талантом.
Ничего удивительного не было в том, что именно к нему, как человеку, пользующемуся особенным влиянием, обратились за помощью те, кто был озабочен судьбою одаренного крепостного юноши Тараса Шевченко. Уже в этом выражалось сложившееся общественное мнение о его характере, о его взглядах.
В один из мартовских дней 1831 года к большому дому на Моховой улице подъехал обоз, груженный всяческой домашней утварью. Следом плелись одетые в необычно долгополые одежды люди. Среди них, дворовых людей богатого помещика П. В. Энгельгардта, перебиравшегося на жительство из Вильны в столицу, был семнадцатилетний казачок Тарас. Однажды ученик Академии Иван Сошенко, гуляючи по Летнему саду, увидел юношу с характерной малороссийской стрижкой под скобу, в сером длинном армяке. Тот самозабвенно рисовал мраморную статую. Сошенко заглянул через плечо — при всем неумении, наивности, рисунок поражал зоркостью глаза, прирожденной художнической твердостью руки. Разговорились. Потом, испытывая к новому другу доверие, юноша показал Сошенко и свои стихотворные опыты. Тот понял — перед ним необыкновенно одаренная натура. Земляк Сошенко, Аполлон Мокрицкий, в то время уже состоял в учениках великого Карла. Он-то и рассказал Брюллову о талантливом юноше. «Кажется, это будет единственное средство — через Брюллова избавить его от тяжелых, ненавистных цепей рабства. Шутка ли: человек с талантом страдает в неволе по прихоти грубого господина», — записывает Мокрицкий в дневнике 18 марта 1837 года.