Выбрать главу

В 1847 году Брюллов получил письмо от архимандрита Сергиевской пустыни, для которой он делал образ «Троица», Игнатия Брянчанинова, известного духовного писателя: «Душа ваша представлялась мне одиноко странствующей в мире», — писал он и, полагая, что лучший выход из одиночества — пострижение в монахи, продолжал: «…сердце мое к вам отворено, давно отворено. Давно видел я, что душа ваша в земном хаосе искала красоты, которая бы ее удовлетворила. Ваши картины — это выражения сильно жаждущей души». Мы не знаем, что ответил и ответил ли Брюллов на это послание Брянчанинова. Как бы там ни было, самым решающим ответом была сама жизнь Брюллова. Мысль о затворничестве никогда не приходила ему в голову. Как бы он ни страдал от одиночества, от жестокой болезни, как бы ни печалился тем, что его страсти и слабости берут в нем порою верх — он даже говорил, что «кандалы должны быть гораздо легче наших наклонностей и страстей», — тем не менее весь он, со всеми своими страстями, пороками и добродетелями, был «мирской», «светский» человек, чуждый самоотрешенности и аскетизма. Его влекло общество, ему необходимо общение, разговоры, новые люди, хотя он в иные минуты и рвался к уединению. Ему в равной мере нужно было и то, и другое; общество, общение питало его талант. Он, пожалуй, мог бы сказать о себе словами Байрона: «Я бываю в свете только для того, чтобы нагулять аппетит к одиночеству». Его, как и Байрона, общество подчас раздражало, а длительное одиночество пугало. С годами он все реже посещает модные великосветские салоны. Своих учеников он постоянно наставлял: «Многие молодые люди с талантом считают за счастие проводить время в кругу аристократов, а попадут в этот круг — пропадут. В аристократический круг иногда полезно заглядывать, чтобы понять, что в нем не жизнь, а пустота, что он помеха для деятельности. Берите в этом отношении пример с меня: живите вечно студентами. Это единственный путь что-нибудь сделать».

Из многочисленных приглашений — а их вновь стало очень много, как только чуть призабылась скандальная история с женитьбой — он теперь выбирает лишь те дома, где он рассчитывал встретить интересных ему людей. То приходила записка от Матвея Виельгорского: «У нас сегодня музыка и итальянцы будут. Если это может вас прельстить, То милости просим в 9 часов. Весь ваш М. Виельгорский»; то зять Толстого Каменский зовет на крестины новорожденного, то Владиславлев соблазняет обедом, на котором будут «удивительные щи, гречневая каша, свежие яйца с новой зеленью, цыплята, киевское варенье, столетний херес и П. А. Каратыгин». Почти ежевечерне Брюллов, отмыв руки, расчесав кудри, одевшись опрятно, хоть и не без артистической небрежности, выходил на набережную, подзывал извозчика и отправлялся на званый вечер, в гости или в театр. Театр и музыка по-прежнему занимали в его жизни особенное место. Когда на гастроли в Петербург приехали прославленные певцы Рубини, Тамбурини и Виардо, Брюллов, как пишет Ростовская, «с ума сходил от оперы. Он во время представления Лучии или Сомнамбулы иногда приходил к нам в ложу, расстроенный и утомленный, весь в слезах». Спектакли итальянской оперы проходили с величайшим триумфом. Артистам от публики вручались под грохот аплодисментов дорогие подарки: Виардо однажды поднесли золотой, осыпанный драгоценными каменьями букет, а голову Рубини увенчали золотым венцом. Надо сказать, что театральные восторги публики охотно поощрялись начальством — когда нужно поднести букет Виардо или поспеть к отплытию парохода, на котором отбывает в Европу госпожа Альбер, тут уж не до политики. Один из публицистов того времени весьма прозрачно намекал: «…тогда как в Париже оппозиция в парламенте депутатов готовит грозу, у нас (то-то счастливая Аркадия!! добавим от себя), у нас вместо политических страстей играют иные страсти, вместо борьбы за мнения идут толки о том, быть или не быть на будущий год Итальянской опере в Петербурге».