Пушкин и Гоголь, Лермонтов и Баратынский, Жуковский и Глинка, Белинский и Герцен — все чрезвычайно высоко оценили картину Брюллова. Такого единодушного мнения лучших людей России не знало доселе ни одно произведение отечественной живописи. Пушкин под впечатлением картины, придя с выставки домой, набросал на память центральную группу полотна и начал сочинять:
Имя Карла Брюллова Пушкину было известно давно. Когда «Итальянское утро» было выставлено в доме Марса на Невском в магазине «Для постоянного сбыта художественных произведений», он вместе с другими петербуржцами восхищался картиной молодого художника. Еще в 1830 году Петр Соколов делал портрет поэта и мог рассказывать ему о своем родственнике, а после Пушкин не раз встречался с Александром Брюлловым — они нередко бывали вместе на различных торжествах, к примеру на обеде, устроенном книгопродавцем Смирдиным по случаю новоселья его книжной лавки в 1832 году; в это время Александр работал над акварельным портретом Натальи Николаевны и намеревался начать портрет самого поэта.
В 1836 году Лермонтов начнет писать «Княгиню Литовскую». Один из героев, обращаясь на обеде к княгине, говорит: «Если вы любите искусство, то я могу вам сказать весьма приятную новость, картина Брюллова „Последний день Помпеи“ едет в Петербург. Про нее кричала вся Италия, французы ее разбранили. Теперь любопытно знать, куда склонится русская публика, на сторону истинного вкуса или на сторону моды». Когда в письме к тетушке, К. М. Шан-Гирей, Лермонтов пишет о «приторном вкусе французов, не умеющих обнять высокое», он весьма недвусмысленно дает понять собственное отношение к мнениям французов. Становится ясным, что с его точки зрения бранить «Помпею» — значит стать на сторону моды, изменив «истинному вкусу…»
Баратынский категорически утверждает, что в сравнении с брюлловской «Помпеей» «все прежнее искусство бледнеет». И до декабристов в далекую Сибирь дошла весть о картине. Кюхельбекер пишет своей племяннице: «Душу радует живость, с какою говоришь ты о картине Брюло. Да, друг мой! Вот так должно чувствовать прекрасное и такое участие зрителя или слушателя есть лучшая награда для художника».
Глубже всех русских, тоньше, проницательнее всех уловил сокровенную суть «Помпеи» Герцен. Он не раз — в письмах, дневнике, записях — возвращается к этой картине Брюллова. Он видит здесь иносказание, метафору, эзопов язык. Быть может, то, что вычитал Герцен в картине, и не входило в сознательные цели автора. Но жизнь художественного произведения продолжается в представлении зрителей. Та эпоха знала немало случаев (Шопен, Мицкевич), когда любовь к родине оказывалась той силой, которая, часто вопреки их воле, превращала романтиков даже в революционеров… «На огромном полотне, — писал Герцен, — теснятся в беспорядке испуганные группы; они напрасно ищут спасения. Они погибнут от землетрясения, вулканического извержения, среди целой бури катаклизмов. Их уничтожит дикая, бессмысленная, беспощадная сила, против которой всякое сопротивление невозможно. Это вдохновения, навеянные петербургскою атмосферою». Этой слепой силой сам Герцен был выслан из Москвы в 1834 году и вынужден был стать политическим эмигрантом. К языку иносказаний русские были привычны — когда А. Одоевский изобразил в своих произведениях покорение вольницы Новгорода и Пскова, современники прекрасно поняли, что имел он в виду последнюю вспышку — 14 декабря 1825 года. Герцен и в «Помпее» видел отблески трагедии отечественной.
Для романтиков трагическое было одним из самых ярких проявлений возвышенного, прекрасного. По их представлениям, трагическая коллизия возникает тогда, когда герой оказывается в конфликте с окружающим миром — будь то стихия, общественное устройство или верховная власть… Бессмертие, слава, самоутверждение героя, обреченного на гибель, покупаются тогда ценою его гибели. По словам Вагнера, трагическое «открывает нам из узнанной через смерть сущности одного человека полноту содержания человеческой сущности вообще». Помпеяне ни в чем не виновны, кара постигает их произвольно, как бы лишь для того, чтобы они в столкновении со стихией смогли продемонстрировать «верховное совершенство» своей физической и нравственной сущности. Еще Гегель и его друг философ Шеллинг, тоже очень популярный тогда в России (его философия была главным источником, питавшим русскую романтическую эстетику, книга А. Галича «Опыт науки изящного» во многом основана на эстетических воззрениях немецкого философа), много десятилетий тому назад были заняты разработкой теории трагического, понятого как столкновение субъекта с объективными условиями. Особое внимание уделяли они подобной ситуации «вины без вины». У Гегеля в «Философии истории» есть одна мысль, помогающая нам понять оттенки восприятия «Помпеи» современниками: «Новая трагедия существенно отличается от древней тем, что для нас уже не существует судьбы, которая подавляла бы людей, и что роль древней судьбы теперь играет политика… Последняя должна быть использована в трагедии, как новая судьба, как непреодолимая сила обстоятельств, которой вынуждена покоряться индивидуальность». Когда Герцен смотрел на «Помпею», в его представлении как бы происходила эта замена, он сам вносил некую поправку, выводя смысл подтекста в текст: вместо рока на месте неотвратимых сил природы возникал образ современной деспотической власти в России, картина обретала особый вес и значительность емкостью этого иносказания.