При всей разнице между Ивановым и Брюлловым, разнице характеров, темпераментов, разнице дарования и предначертания: Брюллов — большой талант, яркий, броский, эффектный, блестящий виртуоз, который все-таки остался на границе прежнего и грядущего, не став первооткрывателем, создателем нового стиля, он — художник настоящего, истинный сын своего переходного века; творчество же Иванова, национального гения, стало откровением в истории русской живописи, он — сын грядущего времени, почему и был так мало оценен современниками, и все же, при всей разнице, меж ними много было и общего. Их обоих не удовлетворяла школа, ибо только те, кто не рожден истинными художниками, могут удовлетворяться суммой готовых правил и питать этим скудным рационом свое ремесло. Для обоих жизнь вне творчества немыслима, искусство — не просто их призвание, оно и есть сама их жизнь. Брюллов, порывистый, экспансивный, искал и находил себя больше во внешних проявлениях художественной деятельности, беспрестанно пробуя разные жанры, берясь то за одно, то за другое. Иванов же «строит» себя, как личность, сначала не столько в практике, сколько в размышлении, в философском осмыслении жизни, отчего его плоды более зрелы, насыщены мыслью. Брюллов старше всего семью годами, но тогда в Италии он представляется медленно зреющему Иванову законченным мастером, у которого можно и надобно учиться. И он всячески ищет общества Брюллова. С радостной надеждой пишет в 1833 году Григоровичу о Брюллове: «Он переменил со мною обращение, сделался доступнее и снисходительнее».
Как раз в те годы Иванов захвачен идеей о «златом веке» для русских художников в Риме. Свой проект «золотого века» он шлет Брюллову с сопроводительным письмом. В этом письме идет речь о душевном одиночестве русских в Риме. Иванов говорит, что ведь и сам Брюллов часто страдает, несмотря на «свои отличия». В единении всех русских на высокой нравственной основе и на основе творчества — вот в чем видит Иванов спасение от разобщенности. «Искусством Вашим или последней Вашей картиной Вы уверили свет, что русским назначено усовершенствовать все то, что изобрели Великие живописцы Италии… а нравственными Вашими качествами Вы служите примером, что не вырваться первый раз из обыкновенных, иначе как с ущербом некоторым моральным качествам». В другом черновике — письма Брюллову уже от имени всех русских художников в Риме — Иванов разъясняет свою мысль: «Будьте нашим Предтечей как по искусству, так и в нравственности… и докажите, что упадок Ваш нравственной был временной, ибо без него нельзя было вырваться из толпы. Вот мое предложение Вам». Предыдущий черновик оканчивается словами: «Меньшой брат Ваш и по человечеству, и по тому, что мы ученики одного мастера».
«Нравственный упадок» Брюллова Иванов видит, конечно же, не только в его нестесненном образе жизни. Хотя и разговоры об утопившейся Демюлен, и открытая связь с Самойловой, и слухи о том, что своим вниманием Брюллов не обошел и ее горничную, и о том, что его все чаще видели в кофейнях за стаканом вина, — все это тоже претило Иванову, одержимому идеей нравственного самоусовершенствования. Он не раз осуждает беспорядочную жизнь некоторых пенсионеров, которые, имея в наставниках пьяниц, картежников, эгоистов, берут с них пример: «Прощай, все нежно образованное, прощай, соревнование русских с Европою на поле искусства! Мы — пошлые работники, мы пропили и промотали всю свободу». Но, говоря о «нравственном упадке» Брюллова, Иванов прежде всего имеет в виду другое — отсутствие мира с самим собою. В черновике одного из писем к отцу он пишет о Брюллове, что «он несчастен, ибо не может быть ни добрым, ни спокойным», а в письме к самому Брюллову выражает надежду, что в нем есть все же «внутренний голос на мир с самим собою, а следовательно и с другими». Еще в одной черновой записи Иванова есть такая мысль: «…только тогда человек совершенно отличается от четвероногих, когда он углубляется в себя, мирится с собою, ему подобными…» Иванов, как и Гоголь, считал, что путь самоусовершенствования для художника-творца — в гармоническом слиянии творческого начала и высокой нравственности. Интересно, что Гоголь, увидевший в 1834 году «Помпею» в Петербурге, пришедший от нее в восторг, назвавший ее «светлым воскресением живописи», показывает ее нравственное воздействие на окружающих в повести «Портрет». Гоголь, как и Иванов, считал, что подлинное искусство должно вносить гармонию в жизнь общества, объединять людей. И вот героя повести, художника Чарткова, однажды приглашают в Академию художеств, чтобы он дал свое суждение о картине, присланной из Италии, созданной там русским художником, — подразумевается брюлловская «Помпея». Когда Чартков, этот человек, продавший талант черту, предавший великое дело служения искусству, видит картину, в нем на мгновение пробуждается совесть, но зло так завладело им, что обратного пути уже нет. И вот тут, в противоположность павшему Чарткову, Гоголь создает идеальный образ нравственного художника. Хотя он никогда еще не видел Брюллова, ему хочется, страстно хочется, чтобы автор замечательной картины был именно таким — человеком с пламенной душой, чистым сердцем, самоотверженный труженик: «Ему не было дела до того, толковали ли о его характере, о его неумении обращаться с людьми, о несоблюдении светских приличий, о уничижении, которое он причинил званию художника своим скудным, нещегольским нарядом… Всем пренебрегал он, все отдал искусству». Брюллов не был таким образцово цельным, как, впрочем, не был таким и сам Гоголь — в жизни все сложнее, запутаннее, противоречивее. Близкое — но тоже не полное — воплощение созданного им образа Гоголь найдет несколько лет спустя в Иванове, с которым сблизится душевно на многие годы.
Не один Гоголь, а многие писатели той поры утверждают, что коль скоро поэт или художник проповедует в своем творчестве высокие идеалы, то он и сам должен быть таким же. «…Живи, как пишешь, и пиши, как живешь… Иначе все отголоски лиры твоей будут фальшивы», — говорил Батюшков. К соответствию образа мыслей и действий романтического героя и своих собственных стремились Байрон, Шелли. Шелли считал, что искусство должно содействовать нравственному усовершенствованию: «Любовь — вот суть всякой нравственности; любовь, то есть выход за пределы своего „я“ и слияние с тем прекрасным, что заключено в чьих-то, не наших мыслях, деяниях или личности».
Брюллову в силу внутренней раздвоенности не было дано в таком высоком смысле выйти за пределы своего «я». Его трагедия усугублялась тем, что он не сумел, как это мог Иванов, найти опору и внутри себя.
так устами Люцифера в «Каине» обращается Байрон к человечеству. При несомненной тяге к духовности, Брюллов до конца дней не сможет «сломить в себе земное естество», подчинить всецело свое бытие высокому духовному началу, найдя мир с самим собой и окружающими. Ему эта печальная истина станет ясной не скоро. Проницательность гения позволила молодому Иванову предугадать это еще тогда, когда Брюллов был на вершине творческого воодушевления и славы.
Но Иванов тем не менее со страстью жаждет «обращения» Брюллова, ищет союза с ним. Вот какой черновик письма составляет он для своего отца, чтобы тот обратился с этим посланием к Брюллову: «Я слышал от сына моего, что моя отставка тронула тебя. Вздохнув ты сказал, говорит мой Александр: Если б у меня государь спросил, чего ты хочешь теперь, то моя просьба к царю была бы об определении Андрея Ивановича на старое место. Возвратись же в сию минуту в это благородное сострадание и, если я в мой век чем-либо был тебе полезен, то исполни следующее мое предложение: люби сына моего, как самого себя ты любишь. В соединении с ним ты можешь столько же принять в нравственность, смысл, сколько теперь успел по искусству. Сие сочетание ваше удивит со временем не только Россию, но и всю Европу, но если ты его отторгнешь, то, конечно, сын мой должен погибнуть». Вот до какой крайности доходил тогда Иванов — ему казалось, что если Брюллов его не возьмет в союзники, то он погибнет…
Мы не знаем, отправил ли он это письмо отцу, исполнил ли отец его просьбу. Или этот страстный порыв остался уделом черновика. Очевидно одно — союза двух художников не получилось. С каждым грядущим годом их пути будут все больше расходиться, и когда они, много лет спустя, встретятся в Риме перед смертью Брюллова, им нечего будет сказать друг другу.